Музыку вставил, чтобы читать было веселее. Эта главка довольно большая и нудная, ни о чем - путеводитель по Пелле с описанием достопримечательностей. Я их сам все сочинил, не стоит искать источников, откуда я взял все эти храмы и улицы и статуи и все такое. Я сочинял топографию Пеллы долгими бессонными ночами, учитывая, правда, те полтора абзаца, в которых написано, что там на самом деле археологи откопали. Даже мифологию македонскую слегка сочинил – все что насчет Дейпатера и прочих македонских богов – надеюсь, это вполне в стиле всех архаичных верховных божеств типа Зевса, Перуна, Амона. Потом у меня фантазия больше разыграется, когда я Гефестиона на деревню к дедушке отправлю.
И как обычно вдруг когда надо в последний раз прочесть текст перед тем, как выложить в блог, я вдруг дико устал, все надоело, сколько можно править? Так что опять, боюсь, могут оказаться всякие там опечатки и повторы. Прошу прощения, буду очень благодарен, если кто заметит ошибку и мне скажет.
ПРОГУЛКИ ПО ГОРОДУ
**********
Не в обычаях македонцев жить в городах. Пелла, хоть и столица, была совсем небольшой, и если б не стены, она бы легко перетекала в холмы, поля и болота, и казалась бы больше, расплываясь в изумрудных кочках, зарослях куманики и серебре олив. А в пределах городских стен мы легко обегали ее всю, даже не запыхавшись. Уже в детстве Пелла казалась нам слишком маленькой; мы все смотрели дальше, за ворота, на озеро, где качались кораблики, на черные маслянистые полосы каналов и реку Лудий - рабы непрерывно расчищали ее от ила, чтобы беспрепятственно можно было пройти из нашего озера в Эгейское море, а там уж – тысячи дорог, хоть в Египет плыви.
А дворец стал нам тесен еще раньше. Удрав от педагогов, Александр выскакивал из южных ворот в город; я обычно ждал его на агоре. Тут мы глазели на чужеземцев, которые глазели на нас и наш город, и кого тут только не было! Весной, во время докимации, проверки всадников и коней на готовность для армии, мы просто поселялись здесь, любовались на лошадей с утра до позднего вечера. «Дуй-ковыляй!» - кричали, надсаживаясь, вслед неопытным наездникам, и восхищенно ходили следом за победителями скачек.
Часто мы встречались с Александром у цирюльни Никодима, где всегда было в избытке городских новостей и свежих сплетен: с кем ночь провел царь Филипп, какие новости привез кораблик «Парал» в Афины, кого этой весной пойдут грабить спартанцы, какому еще сатрапу отрубил голову злой персидский царь Ох и как делят отцовское наследство фракийские царевичи Керсоблепт, Амадок и Берисад. Все, что говорилось и решалось во дворце, отражалось здесь странным искаженным эхом, каждый передавал по-своему, на пятом или десятом передатчике суть обычно так вывернется, что ее и не признаешь.
В мастерскую знаменитого вазописца Метробия мы тоже часто заходили, гуляли по широкому двору, среди сохнущих амфор, стамносов, гидрий и кратеров. Метробий предпочитал бытовые сюжеты, а не героические, так что на его вазах было то же, что и на агоре – охотники хвастались добычей, атлеты выкручивали друг другу руки в песке палестры, пастухи несли на плечах ослабевших овец, пирующие поднимали чаши, танцовщицы прельстительно улыбались и изгибались, мимы подставляли ватные зады под огромные деревянные фаллосы, всадники поили лошадей, зайцы удирали от собак, петухи поднимали гребни, перепела наскакивали друг на друга. А на особой полке в мастерской стояли драгоценные вазы знаменитых художников, над которыми Метробий трясся как над любимыми хилыми детишками. Меня одного он к ним не подпускал, но царевичу отказать не мог; и мы подолгу рассматривали осьминогов и ракушки на древних критских вазах, толстоногого черного Ахилла в наглухо закрытом шлеме, голого бородатого Патрокла, валяющегося на земле или возложенного на погребальный костер, бегущего вокруг Троянских стен Гектора, спешащих на бой вооруженных богов, которые шли, высоко поднимая ноги, с радостными и жестокими улыбками... Там сирены хищно падали на Одиссея с небес, а он с безумным взором, диким криком рвал веревки на груди – к ней, к ней, к летучей и певучей смерти, - а все остальные гребли себе, не слыша голосов с небес, не видя пернатых и прекрасных чудовищ…
На работу живописцев и скульпторов Александр мог смотреть часами, а потом со вздохами рассматривал свои руки и ноги, сравнивал их с моими, заставляя меня принимать торжественные позы, подобно бронзовым героям и атлетам. Он был красивый мальчишка, хорошо сложен, крепкий, как орех, весь беленький, румяный – это тоже считалось красивым, и я рядом с ним выглядел каким-то египтянином, - но, тем не менее, люди больше засматривались на меня. Александр лицом ни на кого из богов не походил, слишком уж был напряжен: с наморщенным лбом, нахмуренными бровями, плотно сжатым ртом. Встретившись с его тяжелым взглядом, люди скорей переводили глаза на мою безмятежную морду – я был щедр на улыбки, любил похвалиться белыми зубами и поиграть ресницами, чтобы глаза сверкали.
С агоры мы обычно сворачивали направо, пробегая мимо дома Эврилоха, где всегда стояли под солнцем полуодетые девочки, жеребята Афродиты, которые ловили клиентов, распахивая на груди одежду и поднимая подолы. А мы гоняли друг друга по широким прямым улицам, проскакивая под мордой у волов, уворачиваясь от палок погонщиков. Иногда Александр затягивал меня в оружейные мастерские или в лавку, где перс с крашеной бородой продавал луки.
Мы поднимались по священной дороге, кивая статуям, как знакомым. Мы с Александром, воспитанные греками-учителями и отцами-филэллинами, называли наших богов по-гречески, а не по-македонски, да и сами статуи на акрополе были отлиты греческими скульпторами и раскрашены греческими живописцами. А простые македонцы ни Аполлона, ни Посейдона знать не знали, Афину называли Гигеей, Афродиту – Зейрен, Асклепия – Дароном, да и Зевса чаще называли в молитвах Дейпатером. Про наши горы и наших богов я пока и упоминать не буду, там на каждой горе свои святилища, лики и имена тайные, от чужих сокрытые. Уж и не знаю, узнавал ли пастух с гор своих богов в статуях Кефисодора и Херея. Больше всего приношений обычно было у алтаря Неведомому богу, где тьма и пустота таили в себе все образы на свете.
В детстве у нас любимыми были бронзовые фигуры коней, победивших в Олимпийских играх. Мы – нация конников и все, связанное с лошадьми, для нас блаженно и вожделенно. А когда я стал постарше, я влюбился в юного Аполлона, которого заказали в древности самому Каламиду для отвращения страшной чумы - в те времена, когда Пелла называлась Буономейей. А когда мы воочию увидели крылатых быков Шеду и Ламассу в Персеполе, мы сразу вспомнили о нашем Хироне у священного источника. Такая же большая голова с густой бородой, сросшиеся брови, толстый нос и чувственные губы. Человеческая половина Хирона была одета в длинный хитон и ноги у него были обычные, в сандалиях, в руках он держал малыша-Ахилла, так что если смотреть на него прямо, то и в голову не придет, что это кентавр, а вот сбоку уже понятно – это не человек, это не только человек.
Так мы доходили до храма Зевса-Дейпатера, который стоял выше всех. Крепкие кариатиды, похожие на крестьянок с корзинами на головах, поддерживали свод, игривые барельефы на фризе изображали как Зевс овладевает женщинами, принимая разные личины. В полутьме наоса была видна статуя, темноликая, странно живая в дыму курений и боковых солнечных лучах, огромная, в пурпурном одеянии. Наш Дейпатер, если по-честному, был похож на Зевса только на статуях и барельефах, которые делали греческие мастера. Македонцы же знали, что наш Дейпатер по бабам не бегает, а сочетается с тучами, изливая семя на землю в виде живительного дождя и губительного огня молний, он рассекает богохульников и клятвопреступников огромной секирой и скармливает их куски подземным псам, он жжет дотла деревни, леса и урожай на корню, насылает мор на скот и чуму на людей, но он же поставил небо на горы, он создал людей, поставил над ними царей, он хранит нашу землю от слишком большого зла, допуская малое, чтобы люди не забывали, что они смертны, он вынимает жизненные жребии для каждого новорожденного и хочет, чтобы волю судьбы человек принимал и нес с достоинством до нашего общего конца.
Храмовая сокровищница быстро заполнялась последние лет десять, потому что только теперь у благочестивых граждан появились и деньги, и надежды. Тут же, за закрытой цепями и замками узорной решеткой меж колонн, хранилась и часть арсенала – мало ли как дело обернется, акрополь и храмы могли стать последними рубежами обороны, а оружие всегда должно было быть под рукой. Впрочем, священные для Македонии реликвии: золотая чаша, топор и что-то там еще, - хранились не на акрополе, а в крепости Престол за толстыми стенами, вместе с казной. Так было надежнее; наши цари не очень доверяли благочестию граждан и гостей, и в народе тоже считалось, что простота хуже воровства, да и вообще, все знали, что доверчивые долго не живут и не стоит вводить людей в искушение, разбрасывая ценности без присмотра.
Отсюда сверху мы смотрели на дворец, на гавань, далеко-далеко за городские стены. Мне это было и из моего дома видно, если раскачаться на качелях повыше или на крышу залезть, а Александр все не мог насмотреться, жадно ел горизонт глазами, считая паруса на озере и те, что плыли по Лудию в море, и говорил, не замолкая, о дальних странах и мировом океане. Отсюда его обычно тянуло в гавань, к кораблям.
Отсюда, с Акрополя уходили в иноземные святилища, к оракулам за пророчествами религиозные посольства. Мы пристраивались к процессии наряженных в странные одежды архефеоров и провожали их далеко за городские стены, приплясывая под звуки флейты и ритмичные взмахи оплетенных лентами ветвей, и постепенно отставали, отвлекались, пропускали мимо себя носильщиков с богатыми дарами, музыкантов, нагруженные телеги… А потом падало солнце и приходилось бежать со всех ног по домам, чтобы ворота перед носом не захлопнули. Впрочем, царевича уж всегда пропустят сквозь калиточку, так что мы не особенно беспокоились – ночью на улице нас не оставят.
Вдруг вспомнил, как встречали у западных ворот Александра Эпирского, красавца мальчика лет десяти. Олимпиада бросилась обнимать брата, а Александр, сжав кулаки, прошипел, что кишки ему выпустит – очень был ревнив. Как любая женщина, Олимпиада легко перевоплощалась из визгливой сучки в воркующую голубицу, если выдавался случай пошутить с привлекательным мужиком или покрасоваться перед иноземными гостями, и Александр, глядя на это, дрожал от гнева, кусая губы. «Знаешь, когда мама улыбается, это вовсе не значит, что он ей нравится, - объяснял мне Александр, с ненавистью глядя на красавцам Клеандра, с которым щебетала Олимпиада. - Царица должна быть любезна со своими подданными. Это ее долг».
Спускаясь с Акрополя, мы заходили в пустующий между праздниками театр на склоне холма, бродили по выложенной плитами орхестре, танцевали что-то буйное, высоко подпрыгивая, крутясь, размахивая палками, с дикими вскриками и хлопаньем в ладоши, бегали размытым и осыпавшимся земляным сиденьям и ступеням, кто быстрее взбежит с самого низа до самого верха и наоборот.
Меня пару раз выбирали на Дионисиях и Ленеях в детский хор, в первую линию. Я жаловался на предрассветные вставания, нудные репетиции в продуваемом всеми ветрами пустом театре, и что из-за этих танцев я пропускаю все удовольствие от праздника: мне куда больше нравилось смотреть на представления и состязания со зрительских мест. Александр говорил, округляя глаза: «Ты был избран, чтобы танцевать для бога. Это же такая честь!» Он был очень благочестив, боги всегда невидимо присутствовали в его жизни, а я про них почти не вспоминал. Мне нравились только медные колокольчики на щиколотках, я отказывался их снимать после выступления и ходил, звеня при каждом шаге.
Когда отец был назначен хорегом, мы испробовали на себе все театральные машины. Сперва мы увлеклись ходулями. Александр выбрал себе самые высокие и ликовал, что так он даже выше меня. За полдня, к обеду мы научились ловко ходить на ходулях, а вскоре мы уже бегали наперегонки и приплясывали.
Чего никогда не было в нашей дружбе – так это борьбы за первенство. Меня вполне устраивали вторые роли, и я смутно понимал, что без Александра я всю жизнь промечтал бы о чем-то героическом, валяясь на лежанке. А он раскручивал нашу жизнь, как волчок, чтобы вертелась, не останавливаясь. С ним я начинал думать быстрее, чувствовать острее, смотреть вокруг хищно, зорко и цепко, прикидывая, во что бы такое еще ввязаться, что еще новое испробовать?
Александр очень интересовался театром. Он вставал в центре проскения, как протагонист, и, закрыв глаза, с широкими судорожными жестами читал звучные строфы из трагедий, подчиняясь своему внутреннему, странному, пугающе чуждому, но четкому ритму.
О свод небес, о ветры быстрокрылые,
О рек потоки, о несметных волн морских
Веселый рокот, и земля, что все родит,
И солнца круг, всевидец, -- я взываю к вам:
Глядите все, что боги богу сделали!
Глядите, какую меня обрекли
Муку терпеть тысячи лет,
Вечную вечность!
И вот опять память выдает еще одну яркую, четкую в деталях картинку – Александр, парящий в воздухе, на машине для полетов, с раскинутыми, как крылья, руками, с лицом, поднятым к солнцу, беззвучно шевелящимися губами.
Напрасен ропот! Все, что предстоит снести,
Мне хорошо известно. Неожиданной
Не будет боли. С величайшей легкостью
Принять я должен жребий свой. Ведь знаю же,
Что нет сильнее силы, чем всевластный рок.
Но ни молчать, ни говорить об участи
Своей нельзя мне.
Александр всегда ненадолго останавливался рядом с храмом Геракла у городских стен, сложив ладошки, бормотал короткую хвалу, или посылал воздушный поцелуй в сторону темных дверей, где в глубине храма мерцала полуосвещенная бронзовая фигура. «Он мой родич,» - объяснил Александр в первый раз. Когда нам было лет по семь-восемь, во дворе этого храма установили статую-автомат, это был лев с распахнутой пастью, во время жертвоприношений он начинал реветь и со скрипом поворачивался на камне. Горожане быстро к этому привыкли, но всегда останавливались посмотреть, как подпрыгивают и шарахаются крестьяне, впервые видевшие такое чудо, - таких мохноногих простаков нарочно водили ко льву, чтобы посмеяться. Мы с Александром по очереди подсаживали друг друга, чтобы заглянуть ему в глотку. Александр пытался палкой измерить ее глубину, а я бросал туда камешки и даже как-то кусок колбасы – кормил льва. Жрецы нас гоняли; Гераклу служили крепкие, мускулистые ребята, и связываться с ними было себе дороже.
Мы гуляли и вдоль городских стен из сырцового кирпича, мне нравились огромные старые камни кое-где в основании, они напоминали о тех временах, когда не было ни города, ни крепости, ничего не было, кроме богов и древних героев, которые и на людей-то не похожи, а вроде великанов со звериными лапами и зубами. Порой заходили в рощу нимф на юге, иногда – на одно из кладбищ. У нас их было два: одно воинское, где хоронили прах погибших в боях, с красивыми памятниками и звучными эпитафиями, другое – семейное, которое поначалу было небольшим и скромным, но в последнее время тоже становилось все больше и богаче. Когда у города появляется история, то вместе с богатством и славой растут и городские кладбища. Смерть собирает оброк с успеха так же, как и с несчастий.
У северных ворот, на насыпном холме совсем недавно, после взятия Олинфа, Филипп построил храм Победы - богато украшенный алтарь, с крылатой статуей Ники. Она парила над гаванью, сверкая золотыми крыльями, видная всем издалёка. За храмовой решеткой, тускло посверкивая золотом и серебром, стояла колесница, на которой взяли приз на играх в Олимпии. Тут же рядом обычно болтался победитель-колесничий Антилох, которого Филипп на радостях отпустил на свободу. Он еще какое-то время выступал на разных состязаниях, пока не поломался – такова судьба всех колесничих, они либо умирают молодыми, либо долго живут калеками. У Антилоха все ребра с правой стороны были вдавлены внутрь, и нога так искривлена, что не поймешь, в какую сторону она шагать собирается. Мы уже наизусть знали его рассказы о той олимпийской гонке: что участвовало сорок восемь колесниц, что первый десяток выбыл еще на первых шести кругах, как коринфянин протаранил колесницу мегарца на десятом кругу, и тот, вылетев из кузова, свернул себе шею, что два колесничих на этой гонке погибли, а четверо остались полными калеками, как чисто сам Антилох прошел разворот, а у него за спиной столкнулись у поворотного столба сразу три колесницы, разбиваясь в щепки, калеча лошадей, как пронесся мимо Антилоха оборвавший постромки караковый конь, и Антилох испугался – вдруг и приз достанется этому взбесившемуся жеребцу, который, задрав хвост, несся прямо к финишу, он знал, что так не будет, но голова уже мутилась, и он орал проклятья ему вслед в полном отчаянии, нахлестывая свою четверку, но в самом конце дистанции караковый испугался тени и рванул вбок, хлестнув болтающимися вожжами, как пастух кнутом. «А пыли-то, пыли! До сих пор отсморкаться от олимпийской пыли не могу!» - ржал Антилох, и мы с уважением заглядывали ему в ноздри, словно что-то путное надеялись разглядеть.
Последний раз я видел Антилоха перед походом, когда приносил жертвы в храме Ники. «Гефестион, - окликнул он меня. - Два братца век бегут, а два братца век нагоняют, что это?» Эту загадку он загадывал нам каждый раз, как встречал. «А двух моих колесничных братцев хрен догонишь», - добавлял он всегда с блаженным пьяным смехом.
В гавань нам ходить запрещали, но мы все же тайком бегали туда смотреть на приезжих, на моряков, на весь этот особенный люд, который толчется в порту. К озеру вела проложенная через болота высокая гать, тут всегда работали рабы, подновляя и укрепляя насыпь. Тут глядеть было не на что: нищие домики на болотах, самодельные лодчонки, хилые и шаткие хижины на сваях. Впрочем, иногда из болотной травы выскакивал заяц, перелетая гать огромными прыжками, а иногда и кабаниха с выводком перекатывалась через дорогу, тяжело сопя и словно никого не замечая.
А в самом порту было, конечно, шумно и людно. Мы останавливались у фокусников, у балаганов с куклами-марионетками, у флейтистов с дрессированными собаками или медвежатами, которые кружились под музыку и обходили зрителей с глиняной чашкой. Фокусники Александру не нравились: «Они мошенники и волшебство их поддельное»! Он хотел настоящих чудес и сердился на обман. А вот от ученых медведей его было и за уши не оттащить.
После наших приключений мы возвращались исцарапанные, со сбитыми коленями и локтями, чумазые, головы в репьях, пыли и сосновых иголках, хитоны в лоскуты. Ланика борцовскими ручищами сдирала с нас хитониски и совала в горячую ванну. Олимпиада негодовала и смотрела на меня порой, как на блохастого щенка, которого царевич приволок в дом не спросясь, и надо бы утопить, чтоб не гадил на ковер. Александр меня в обиду не давал, его упрямство было сильней дурного нрава Олимпиады, так что ей приходилось меня терпеть, а мне - её. Заходы во дворец к царице были не лишними: мы быстро росли и вечно были голодными, как волчата, а царица всегда держала полный ларец сладостей и у нее всегда можно было перехватить по горсти сушеных тутовых ягод или засахаренных орешков.
Как-то раз на наших глазах на улице умирал раздавленный телегой зеленщик. Пучки лука, как перья выпотрошенной птицы, покрывали его грудь, несколько стрелок он ломал в судорожно сжимающейся руке, надувался и лопался красный пузырь в углу рта, хриплые стоны становились все тише и уже не пугали. Александр подошел совсем близко, и я видел, как робко двинулась его сандалия, слегка коснулась плеча умирающего и тут же отдернулась, словно он пробовал воду в реке, прежде чем войти, и решил, что вода для него слишком холодна.
Однажды мы ходили смотреть, как казнят отцеубийцу, какого-то полоумного медника, который забил отца молотом, а потом разрубил на куски и хотел спрятать где-то за городом. Его поймали с кровоточащим мешком, в котором он волок правую ногу своего отца и его голову. Говорили, что какие-то части тела он скормил свиньям. В толпе зрителей царевича узнали, и кто-то из гоплитов поднял его на плечи, чтобы ему было лучше видно. Александр приказал, чтобы подняли и меня – вот без этого бы я с радостью обошелся.
Медника забросали камнями. Сперва это было похоже на детскую забаву, страшно стало, когда он упал, и все подходили по очереди и с силой опускали на него здоровенные камни, никто не торопился облегчить ему смерть, так что сначала дробили руки и ноги, а потом кто-то неловкий, судя по возмущению толпы, перебил ему хребет, и, поскольку преступник больше не чувствовал боли, ему расколотили всмятку башку и разошлись.
Мы тогда были слишком маленькими, чтобы все это прочувствовать в полной мере, но помню, что весело нам не было. Александр был подавлен, подробно выспрашивал, что этот безумец натворил (до дворца слухи доходили медленнее) – ему становилось легче от кровавых подробностей, он ахал, ужасался, и говорил, что наказанье было справедливым. Теперь ему казалось, что он еще не насытился ужасом, и все говорил о том, что ждет преступную душу медника в подземных областях Аида, выбирая между вечным льдом Коцита и вечным огнем Флегетона. «Пусть Кербер раздерет его на части, как он разрубил тело своего отца,» - торжественно вещал он. Мы долго не могли успокоиться и не хотели расставаться, остаться один на один с тем, что мы видели. Страх смерти пролетел мимо, как порыв горячего ветра, чуть задел крылом, но не обжег. Не сговариваясь, мы все бродили по городу, петляя по улицам, и, не останавливаясь, болтали о лошадях – прекрасных, сильных, нежных…
А потом смерть подобралась еще ближе – проникла и во дворец. Аудата проболела всю зиму, а гнилая весна ее окончательно добила, и как-то на рассвете у нее пошла кровь горлом, а вместе с кровью и жизнь вытекла. Я Аудату любил и смотреть не хотел, отворачивался, слезы щипали глаза, но Александр протащил меня вперед, чтобы попрощаться. Когда же я увидел, как пытаются вынуть окровавленный платок из ее маленькой ручки, и горестное выражение ее синеватых губ, это сразу отозвалось горестным всхлипом внутри, а тут еще я почуял странный легкий запах тлена, и слезы потекли неудержимо, и я на все смотрел, как со дна реки, ничего уже не понимая, а Александр хмурился и, стиснув зубы, держался так, словно это было испытание мужества. «Прощай, Аудата», - выговорил он наконец дрогнувшим голосом и потащил меня прочь, потому что я всхлипывал все громче, вспоминая ее чужеземную речь и судорожные объятья, – я вдруг так остро почувствовал, что вместе с человеком умирают и все его не воплотившиеся мечты и надежды. Александр тоже был сильно взволнован. Что-то поразило его в мертвом лице.
- Нехорошо так с людьми поступать, - сказал он. – Боги могли бы что-то другое придумать. Лучше было бы, чтобы смерть была как дождь или как дым, а тут – как испорченное мясо, и запах плохой. Это оскорбительно для человека. Аудата была хорошая женщина, за что с ней так?
- Вечером будет погребальный костер…
- Это хорошо, - кивнул он. – Но надо что-то делать. Всё не так в мире устроено.
На следующий день он снова завел разговор об этом: «Это ведь так важно, а никто не думает, и ничего не делает, чтобы что-нибудь изменить. Мне не хочется так лежать, как будто я сломанная вещь, а не человек. Надо что-нибудь придумать, чтобы не умирать.»