Музычка, чтоб не так скучно читать.
ГЕФЕСТИОН В ЗАПОЕ И РАЗМЫШЛЯЕТ О СВОЕМ ПРОИСХОЖДЕНИИ, ТАКЖЕ РАССКАЗЫВАЕТСЯ ОБ ИСТОРИИ ПОСЛЕДНЕГО ОРЕСТИЙСКОГО ЦАРЯ И С ЧЕГО НАЧАЛАСЬ ДРУЖБА ГЕФЕСТИОНА С ПЕРДИККОЙ
(Крепость в Кармании, зима 4-го года 113-ой Олимпиады, 325-324 гг. до Р.Х.)
Больше не буду так напиваться, никогда не буду.
Был во мне источник сумасшедшей отчаянной силы, который помогал неделями работать без сна – потом я, конечно, валился дохлой тряпкой, еле мог трясущимися руками дотянуться до чаши, и все, запой на пару дней. Но потом опять что-то разгоралось, словно чье-то мощное дыхание раздувало во мне жизнь.
Я завороженно смотрел в огонь, с сонной зачарованностью, словно сказки слушал. Что-то оттуда приходит, изнутри пламени, переливается из огня прямо в душу, мимо разума. Недаром в огонь смотрят пророки и ясновидцы в ожидании божественных откровений. Раньше и мне помогало, но теперь - нет … Нет, зряшные усилия. Ничего не дается в руки. Любой источник пересыхает, если вычерпать его до дна
Я вспоминал Гераклита: «Все обменивается на огонь, и огонь на все, как золото на товары и товары на золото. Огонь правит миром и судит его. Всё грядущий огонь будет судить и осудит.»
Через тысячу непостижимых лет – какой будет земля? Закрыв глаза, я могу представить и новый потоп, дельфинов, прыгающих вокруг шлема афинской девы, и, что мне, как ценителю Гераклита, ближе – трещины в земле, откуда польются огненные реки, вспыхнут, как сухая трава, македонские леса, закипит море, волки закружатся в огненном кольце, беспомощно скаля зубы, как в окружении собачьей своры, вспыхнут птицы на лету и упадут с небес горящими дневными звездами. Я видел в огне пересохшее дно морей и скелеты сирен и морских чудовищ.
Вдруг стало нечем дышать, и я распахнул ставни. Взметнулись ленты, звякнули колокольчики - птицы часто залетали ко мне в окно и чего я только не придумывал, чтобы их отпугнуть. За окном ничего не было, только черное небо без дна, дыханье спящего мира, звезды и невидимые волки.
Небо не отвечает на вопросы, как огонь, но если выпьешь побольше, это и ни к чему. Довольно и того, что оно слушает и смотрит всеми своими звездами, как будто ты что-то для него значишь. Я дышал морозным черным воздухом, пока не наступила почти неестественная ясность.
Игла входит в сердце – то холодная, то горячая, напоминанье о том, что у всего на свете есть конец.
- Вино тебя убьет, – говорит Александр.
- Зато сегодня оно поможет мне пережить этот день.
Любой, самый длинный день кончается. Чем он счастливее и радостнее, тем неожиданней нас застигает ночь. Но так ли это плохо? Иногда видишь, как в ожидании ночи загораются восторгом влажные от страсти любимые очи. Да и сам ни о чем думать не можешь, ничего делать не в силах, только ждать, сидя на ложе, как в тиши и темноте ты откинешь полог…
Может и та ночь, которая стережет всех смертных, не хуже на вкус. Не попробуешь, не узнаешь.
*************
Наш род был не царский, а жреческий, не столько знатный, сколько древний, не столько прославленный, сколько известный, только вот чем – долго рассказывать. Мы были связаны родством со всей Элладой: с Аргеадами, Орестидами, линкестийскими Бакхиадами, фессалийскими Алевадами и с моллоским царским домом, и даже с иллирийским царем Бардилом - всё благодаря редкостной красоте наших женщин.
Наша история прежде шла особняком, вдали от Пеллы и Аргеадов, у нас в Орестиде были свои цари, свои деньги отливали, и говорили у нас в горах по-иллирийски, хотя поднимали и македонский. Но постепенно Македония, то и дело тянущая лапу в чужие владения, заставила с собой считаться. «Куда денешься?» - говорил дед, но все равно пути нашей семьи тянулись какими-то узкими горными тропинками, по самой круче, по самой чаще, по разбойничьим горным тропам, лишь изредка пересекаясь с большой македонской дорогой.
В детстве для меня не имело никакого значения, что корни нашей семьи в Орестиде, тогда я и знать не знал, что дед ходил в набеги вместе с иллирийцами на нижнюю Македонию, участвовал в паре-тройке заговоров против македонских царей, безуспешных в целом, но выгодных деду в итоге. Он виртуозно умел разжечь смуту и поддерживать войну в горах хоть столетьями. И когда цари это понимали (а дед помнил их чуть не дюжину, на македонском престоле долго не засиживались), начиналось время переговоров: дед торговался, как барышник, сдавая друзей и продавая союзников, получал полное прощение и большие отступные, отдавал детей в заложники и снова изменял. Многие бы хотели покончить с нами навсегда, да руки коротки; у себя в горах дед сидел как орел в гнезде – не дотянешься.
Наши родичи были горды и надменны, гордились же чем попало: если богаты – деньгами, если кого обманут – умом, а у кого ни того, ни другого – тогда красотой. Сами себя считали особой породой, смотрели на всех сверху вниз с высоты своего роста, головы высоко держали, спины прямо. Рассказывали семейные легенды о кровной мести, взаимных смертельных проклятьях, колдовстве и порче, предательских убийствах, о перебежчиках и подстрекателях – незачем вроде бы такими предками чваниться, но ведь похвалялись. В коварстве и измене тоже есть что-то чарующее, не всем доступное. В этой кровавой истории наше рода мне особенно нравился тот изворот, что будто бы мы происходим не от людей, не от царей, а от неведомого бога.
Прямо в лицо остальным смертным это говорить было не принято (да и боялись, что засмеют, меднолобые), но в семейном кругу упоминалось ближе к концу пира: да, мол, мы мы не такие, как все, мы по своим законам живем, а ваши нам не указ, и позволено нам куда больше, чем другим. Мне нравилось верить в это и я говорил: «Божественная кровь чище царской»! Отец отшучивался: «Цари, хоть и ненамного, а все ж понадежнее богов будут».
Я пребывал в счастливой уверенности, что мой отец самый храбрый воин и грозный полководец, особо отмеченный царями, и мало кто может равняться с нашей семьей по благородству породы и заслугам. Царь, конечно, на самом верху, но следующие сразу мы. И с кем бы меня жизнь не свела, я этим людям подарок делаю, что разговариваю с ними учтиво, как с равными. Отец над моей аристократической спесью посмеивался: «О, мы-то себя высоко ценим, только за нас никто эту цену не дает».
Род наш был знатный, богатый и по-царски широкой жизни, но в междоусобицах и кровной мести истощался и разорялся, и ко времени моего рождения мужчин в роду осталось немного: дед Деметрий, мой отец, и три моих двоюродных брата (сыновья дяди Алтемена, который умер рано и я его почти не помню. Одна из сестер отца была замужем за сыном иллирийского царя Бардилла, и я ее в глаза не видел и даже о ее существовании в детстве на знал – иллирийцев я считал врагами и зверообразными чудовищами, и уж родственниц им отдавать – все равно что Андромеду к скале привязывать проглоту на прокорм. Одиннадцать старших братьев отца погибли, не дожив до зрелых лет, также как несколько десятков моих двоюродных братьев – так что долгая жизнь явно не входила в число даров нашего бога.
Впрочем, порой и я чувствовал, что мы в Пелле не свои; была такая высокомерная отстраненность от тех, с кем приходилось соседствовать. И правильно, ведь по сути те из нашей семьи, кто жил в Пелле, были заложниками македонского царя, обеспечивающими верность деда или хотя бы возможность отомстить, перерезав нам глотки, если дед опять что-нибудь учудит. Дома то и дело слышалось: «Что за напасть среди жаб в болоте жить? Разве с этими низинными баранами договоришься? На этой плоской земле и души все плоские» . И я четко знал, где свои, где чужие. «Мы чужих не любим, - говорил отец с легкой усмешкой. – Мы и своих-то с трудом выносим».
Свои – отец, наша небольшая семья, старые слуги, десять конников из Аргосской илы, горцев нашего рода, которых мы снаряжали в армию Филиппа, и отслужившие свое ветераны, которые жили у нас в доме скорее как родичи, а не как слуги. Это была обязанность этеров царя – поставлять своих людей в конницу и фалангу, вооружать их достойно. Наши служили в коннице, это было в несколько раз дороже. Содержать десять человек и коней - обременительная обязанность, которая стала совсем непосильной, когда отец разорился, но мы скорее с голоду бы сдохли, чем сократили число наших дружинников, ведь по ним определялось достоинство и сила всего рода. Уж на это даже наш прижимистый дед всегда деньги с гор присылал. Дружинники были и ядром нашей личной маленькой армии, последним рубежом обороны, если бы Македония, как не раз бывало в истории, неожиданно пошла бы в разнос, оборвалась бы в смуту. Двадцать обученных бойцов в смутное время – неплохой шанс выжить и заставить себя уважать, а ведь были еще и табунщики, и конюхи, и рабы-фракийцы, с которыми отец прекрасно ладил. С таким отрядом можно было бы через всю Македонию пробиться, а там – в родные горы, и хрен достанешь.
Отец был широк, отважен, сочувственно любопытен к новому и незнакомому, но и он говорил: «Мы живем в этом мире, как в осаде, на все четыре стороны бой ведем», так что я с детства привык интересоваться происхождением и всегда четко знал, кто элимиот, кто тимфаец, кто эмафиец, кто линкест, с кем у нас в горах союзы, а с кем – отложенная при Филиппе, но не отмененная навек кровная месть.
Но чем становился я старше, чем больше сливалась моя жизнь с жизнью Александра, я я становился здесь своим и уже Пеллу воспринимал как родину, а горцев, как смешную дальнюю родню, которая невесть по каким обычаям живет. Время всё меняет, иногда себя и не узнаешь, как взглянешь назад.
********
Последнее восстание в Орестиде было, когда мне было лет шесть. Где-то через год у нас в доме появился Пердикка, сын нашего последнего орестийского царя Оронта, – взволнованный, красивый, горбоносый паренек лет тринадцати, с прекрасными манерами, полный уважения к старшим и тайной надежды на то, что случится чудо и его здесь не убьют.
Его родня предпочитала не слезать с гор, не доверяя Филиппу, но тот требовал гарантий послушания, и ему кинули Пердикку, как кость злому псу. Царь попросил отца взять Пердикку под свое крыло: негоже юноше царского рода быть одному при дворе. Тем более, он был наш родич, мне он приходился двоюродным братом, его мать была сестрой моего отца.
Он был испуган, растерян, по-спартански смиренно опускал глаза и прятал руки под новеньким нарядным гиматием с еще не разгладившимися морщинами. Представляю, как на подъезде к Пелле его переодели в праздничное, умыли и причесали. Жертвенный ягненок. Отец очаровал его влегкую, Пердикка позже всегда вспоминал его со слезами благодарности в карих телячьих глазах. Он был застенчивый, чувствительный и мечтательный, сходу влюбился в отца, но любовниками они не стали, отцу хватало с ним забав в платоническом стиле. Впрочем, может чего и было; я к таким вещам не особенно внимателен, мне бы в своих делах разобраться.
- Для тебя существует лишь одна опасность, - мягко говорил отец, а я вертелся рядом и с жадным любопытством заглядывал в лицо Пердикке – речь ведь шла о его смерти, и мне хотелось почувствовать это.
– Одна опасность – месть, - говорил отец, полузакрыв глаза, словно стихи сочинял. - Филипп любит тебя и желает тебе только добра, он будет счастлив и горд твоей верностью, он будет воспитывать тебя как своего родича, возвышать настолько, насколько царь может возвысить своего друга. Ведь нет ничего более дорогого, чем друг, который мог бы стать смертельным врагом, но избрал дружбу и верность. Кто был любимейшим другом царя Аминты? Дерда линкестид, сын его злейших врагов. А кто ближайший друг Филиппа? Махата, сын Дерды. Не бойся, только ничего не бойся, и доверяй царю.
Я узнавал те воркующие интонации, которыми отец успокаивал животных, предназначенных в жертву, когда вел их к алтарю.
Отец как-то проболтался, что на восстание Оронта подталкивал мой дед. Со смертью Оронта в бою кончилось и восстание. Оставшиеся в живых сдались и признали царя Филиппа. Дед торговался, как барышник, насчет условий сдачи и сумел выторговать для себя очень многое; ведь Орестида показала, что может еще доставлять неприятности Македонии, с ней надо считаться и, первым делом, стоит улестить и переманить на свою сторону самых влиятельных людей в горах. А влиятельней моего деда людей там не осталось. Выходило так, что царь Оронт погиб, чтобы дед получил в свое ведение управление серебряным рудником, оружейные склады и эргатерии на границе с Иллирией и часть доходов от них.
Я не помню, что отец хоть недолго беспокоился по поводу того, что дедову голову насадят на пику на крепостном мосту или что его приволокут в цепях в Пеллу с петлей на шее. И не мне одному, наверно, приходило в голову, что дед договорился с Филиппом задолго до восстания. Оно было обречено на поражение изначально и окончательно передавало Орестиду в подчинение Македонии. Филиппу это было очень выгодно, да и дед в накладе не остался. Молодой царь Оронт умом не блистал, но думаю, он догадывался, что вся эта затея плохо для него кончится, и ему совсем не хотелось ввязываться в безнадежное дело, но что он мог поделать? Как он мог сказать «нет» восьмидесятилетнему старцу в ореоле седин, вдохновенному и пылкому, как юноша, который готов был идти в бой, как простой воин, и сложить седовласую голову за свободу Орестиды. Дед словно плескал своей скудной кровью на жертвенник свободы и предлагал царю Оронту сделать то же самое, а вокруг стояли и смотрели наши боги, жаждущие крови, смуты, резни, и наши горы, всегда готовые к войне.
Пердикка, конечно, знал, что Филипп убил его отца и разорил его дом, знал, что мой дед использовал его отца как ступеньку к серебряным рудникам, обманул, против воли вовлек в восстание, а потом бросил… Бедный парень! Невинность, доверчивость и покорность мало кого от смерти спасают, но Пердикку спасали именно они.
Он, конечно, выбрал верность. От родни своей шарахался, к отцу льнул, Филиппом восхищался. Пердикка вскоре стал царским оруженосцем и ужасно этим гордился, и то, что он был при этом еще и заложником, он предпочитал не замечать. Обычай набирать себе оруженосцев из мальчишек самых знатных родов Нижней и Верхней Македонии, разумное обращение с ними, царский блеск и громкие победы часто делали сыновей кровных врагов Филиппа его вернейшими сторонниками. Вот у Александра это получалось хуже, у него не находилось времени на дрессировку породистых щенков.
Отец объяснил Пердикке: не надо думать, что кругом враги, Филипп милосерден, великодушен и хочет только одного – чтобы все забыли прошлые распри. Пердикка с облегчением поверил. Нести в одиночку груз родовой вражды с Аргеадами ему было явно не по силам. Было в нем желание обольщаться и упрямо верить в то, что все хорошо, до тех пор, пока плохое не свалится ему прямо на голову и не расплющит в лепешку. Обласканный царем, он с огромным облегчением выбросил из головы все, чем его пичкала горская родня. Филипп не собирался его убивать без повода, и Пердикка отвечал ему преданностью и обожанием.
*********
Даже странно, что при таких предках у меня ни разу не возникало даже искушения изменить своему царю – ни Филиппу, ни, тем более, Александру. Я прекрасно могу вообразить и прочувствовать волнующее ощущение тайной власти, свойственной предателям и заговорщикам: вот, ты спишь не знаешь, что месть уже на пороге… удовольствие смотреть честным сияющим взглядом в глаза того, когда собираешься предать и убить, и знать, что он не видит ни хрена, кроме честности и преданности, что ты уже обрек его на смерть в своем сердце, а он этого не знает, и вот он удивится, когда увидит клинок у себя внутри живота, а потом, подняв глаза, мое торжествующее лицо: что, не ожидал?
Внутри у меня есть какой-то узкий колодец, где утоплены все эти темные возможности – предательство, зависть, ревность, ненависть, страх, отчаяние, жажда крови…
Представить это все я могу, и не только это, а кучу всяких других вещей похуже, но вот изменять… Нет, я свою гордость утверждаю в верности, хотя знаю, что это дело не выигрышное, провальное. Кто ценит верность? Каждый хочет видеть себя окруженным верными людьми, которые счастливы будут заслонить его своей грудью, приняв на себя смертельный удар. Вот только к таким самоотверженным друзьям уважения нет ни на обол. На что они годны? Они предназначены для того, чтобы кинуть их судьбе, как отступное, как захромавшую кобылу догоняющей волчьей стае.
Сейчас я обижен на царя смертельно и в ярости грызу ногти: «Он меня не ценит совсем, мать его так, я для него грязь под ногами, а где он, на хрен, другого такого дурака найдет, готового за него каждый день в лепешку расшибаться и жилы рвать?» Самое отвратительное в этом – четкое осознание бессилия всех этих жалоб. Единственно возможный выход - вдолбить царю в голову, что он без тебя не проживет, а заставить его раскаяться можно только умерев по-настоящему. Вот тогда и поплачет. Мило, но хотелось бы все же услышать это собственными ушами и порадоваться, а радостных покойников я что-то не встречал. В общем, умирать погожу, не дождетесь.
(Пью чашу за чашей и упреки все горячей, сердце все ожесточенней).
Предыдущие главки под тэгом "Новая книжка"