Скачать КАЗАЧЬЯ НАЦИОНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ - Ой, то не вечер (Кубанский Казачий Хор).
НЕМНОЖКО ПРО ГЕФЕСТИОНА В СУЗАХ, НЕМНОЖКО ПРО ГОРЫ
* * * * * * *Кармания, 4й год 113й Олимпиады, зима
- Ты такой высокий, - ластилась речистая красотка в моей постели. – У тебя такие сильные руки…
Тут я растаял, потому что до сих пор еще сомневался в своей левой руке, она так и не восстановилась полностью после ранения. Все сильней болит грудь, все чаще плечо и рука немеют. Иногда от вина легче, иногда наоборот - кажется, что вот сейчас умру, сердце разорвется, не выдержит.
– Тебя все боятся, - продолжала она, исступленно сверкая черными очами. - Когда я вижу тебя на улицах города, на коне, в твоем черном плаще – меня тоже охватывает дрожь, так ты прекрасен. Ты как серебряная статуя, словно бог в облике человека…
Да, на власть и богатство женщины сбегаются, как течные сучки к кобелю, им кажется, что они искренни, трепет ведь неподдельный. Эта бабенка, должно быть, немало заплатила Медию, чтобы он представил ее мне. Она очень красива, с ухоженной роскошной фигурой зрелой женщины, с мрачными черными кудрями, мы в них лежим, как в морском прибое, и они тихо шевелятся вокруг нас, вздымаясь тихонько и опадая.
Женщина (я не запомнил имя этой финикийки) нежна со мной, как с ребенком, и целует меня в глаза, говорит, что спросонья я смотрел вокруг, как робкое дитя – «будто не можешь понять, где оказался, и боишься, что шишига из-за угла лапы к тебе протянет». На самом деле, она сказала не «шишига», а «силува» - это местное чудище, злая волосатая великанша, и груди у нее висят до колен, чтобы покормить детенышей, она перекидывает их через плечо. Нет, моя финикийка определенно не силува. Я сонно вспоминал: похотливая людоедка, чтобы возбудить похоть в мужчинах, она лижет им ноги. Мне Дейок такую сказку рассказывал. И у любовников ненасытной ведьмы ноги истончаются, как фитильки свечей. Я взглянул на черные кудри, которые оплелили мне руки и ноги, как змеи Лаокоону, вспомнил, как гулял ее кошачий язычок по всему моему телу. Кто ее знает, может и силува… Я уже снова засыпал.
Сон – самая моя большая роскошь; все эти сандалии, подбитые золотыми гвоздями, караваны с песком из Египта и прочие признаки роскоши среди друзей Александра и в сравненье не идут с возможностью выспаться в чистой постели. Одно из самых острых наслаждений на свете – проваливаться в сон, когда смертельно хочется спать. А если спать тебе не дают, или сам себе не велишь – это такая тоска смертная, но ничего, терпишь. Если б меня кто-нибудь из богинь вознес бы на небо, я мечтал бы об участи Эндимиона – спать, спать и спать – вот в чем высшее блаженство.
И обступают воспоминания – как невидимая паутина слетает с неба и касается щеки, прилипает к ресницам. Я вдруг со всей ужасающей полнотой чувств вспомнил последние лучи солнца над черными камнями Гедрозии, почувствовал горький вкус дыма в воздухе, словно от невидимого пожара где-то за горизонтом. И тут воспоминание разлетелось на острые ранящие осколки – вот лоснящиеся галочьи волосы маленькой индианки, наклонилась над мертвым тельцем ребенка, и ясно, что она уже и сама не встанет – вон как руки лежат мертво. Вместо солнца – колесо сансары, вертится противосолонь, бредовое виденье, неизбывная печаль существования в дурной бесконечности, в тягостной смене смертей и рождений. Тошнота как при мертвой зыби. Запах тления, сохранившийся в моих волосах. Нет, нет, лучше умереть совсем. Платоники учат, что родина души - область Аида, там она снова обретет полноту своих сил, ослабленных вожделениями тела, остроту взора, затуманенного обманчивым светом дня и преходящей земной красотой. Вот я и опускался в темные воды сна, короткой смерти, доверчиво и с надеждой на лучшее.
Аид, незримый мир, рядом – протягиваю руку и она уходит в смерть; закрываю глаза, и зрачки под веками смотрят в смерть, по ту сторону Леты.
* * * * * * *
Орестийские горы, 3-й год 107й Олимпиады, осень
Каждое утро будил меня отец: «Вставай, вставай, - приговаривал он мне в ухо, вздрагивающим от веселья шепотом. - Движенье - счастье мужчины, покой - счастье женщины. Мы мужчины, нам нельзя залеживаться, жизнь надо все время подкручивать, как волчок, чтоб не падал». А потом напевал, умываясь: «Буду ласков, весел, мил, буду снова молодым. », - встряхивал крепким и черными кудрями, разбрызгивая воду, как собака, подмигивал мне, улыбался, плескал водой, а я прятался под одеяло и смеялся в темноте, пытаясь ухватить за хвост убегающий сон. Назад в Пеллу отец не торопился; наши семейные неприятности только начинались, но придворная жизнь перестала приносить ему удовольствие, и он медлил с отъездом.
Поначалу мне странно было видеть отца в доме у деда и совсем уж невероятно – у бабули. Так бы и было, если б он оставался прежним, но отец вдруг преобразился в пастушьего царя и заговорил на местном наречии так естественно, как будто его язык ничего другого, кроме этих гортанных и тягучих звуков не знал. «Сочная, вкусная речь, - сказал он, облизываясь. – А в Афинах звучала бы как бычий рев в Паполлоновом хоре…»
Много времени здесь отец проводил с Линкеем – это был один из дружинников деда, его первый помощник, настоящий горец, которому внизу, в долине и в полях, земля кажется слишком плоской, воздух слишком грязным, небо слишком далеким. Они уходили в горы на целый день с лепешкой и куском сыра за пазухой, объезжали самые дальние выпасы, куда дед годами не добирался. Отец прекрасно поладил с пастухами и табунщиками, спал у костра, завернувшись в козий плащ, загорел, поздоровел. В другие дни он ездил на охоту с Агерром, привозил оленей, кабанов, тетеревов, ходил и на медведя, а иногда, зря протаскавшись по горам пару суток, измерзшие и усталые, они привозили один подранный собаками лисий хвост, и Агерр был разобижен на весь свет, а отец чувствовал себя виноватым и обычно устраивал развеселую пирушку, чтобы развеселить дружка.
И я с отцом успел погулять по горам, когда выздоровел. Мы выходили иногда до рассвета, кутаясь в плащи или козьи шкуры, как древние герои. Дедово поместье было заботливо укрыто от ветра – и место умно выбрано, и стены, где положено, выстроены, склон же горы был превращен в ступенчатую террасу с виноградниками, маленькие поля расчищены от камней, а из камней сложены стены между ними - это было и межой и защитой. Бабка следила за садом, у нее там и шалаш стоял, где она порой жила до холодов, ей нравилось видеть чистое небо между прутьев и слышать, как травы шелестят. Груши, яблони, вишни, миндаль – каким нежным облаком сад расцветал по весне! А мы с отцом скорым шагом проходили мимо и полей, и сада, дальше - мимо кладбища, где лежали почти все мои предки. Целый лес могильных камней… Сколько же здесь лежало моих мертвых родичей, погибших в войнах, набегах, схватках с кровниками – куда больше, чем живых. И все они звали следовать за ними, к бесстрашным и отчаянным выходкам, к бессмысленному и прекрасному кровопролитию ради горсти земли и пары строк в народных песенках и небылицах.
Мы поднимались по горной дороге до самых облаков – в их промозглой сырости шерстяной плащ промокал насквозь, и висел на плечах, как огромный осьминог – белый, холодный, тяжелый, стягивающий ледяные объятия. Переговаривались осипшими голосами, и туман играл эхом, как ребенок мячиком. Но в конце концов все тонуло в белой глухоте. Дороги были такими узкими, что двоим и не разойтись. Не знаю, почему отец таскал меня по таким местам. Хотел, наверно, показать сердце гор, которое запрятано высоко и далеко, не каждый найдет.
Утро в горах наступало не ровно, а скачкАми. Смотришь - одна гора облита розовым светом, у другой свет заплясал на вершине, третья темна, и непроглядный мрак в долине. И вдруг одна за другой вспыхивают высокорогие скалы, и черный мрак дубового леса вдруг заиграл, как волна, сверкая бликами, и солнце, наконец, залило все вокруг животворящим потопом. Вспоминаю сейчас: такой покой был вокруг, в небе такое безмятежное и чистое величие, и вольная мощь дубов на земле, и теплые, светящиеся изнутри стволы сосен, и высокий лёт облаков, и ветер, заставляющий тишину звучать. Когда сердце неспокойно, смутно, смятенно, бьется не в лад и не в меру, разрывается от желаний и обид, щемит и ноет от тягостных предчувствий, - ему в этой вечной красоте и лечение, и утешение. Радость красоты щедро разлита в мире, ее на всех хватит, боги дают ее даром, как воздух, но люди часто не чувствуют благодарности. «Сколько воды поганой, порченной», - говорят горцы о море, а прибрежные жители о горах: «Сколько камней навалено, и все без толку»… Горы мои, горы, «соседки звезд» , подножие неба, обитель духов, престол богов...
Кое-где на скальных уступах нам попадались аккуратно разложенные на лопухах подношения духам: горсти обжаренного зерна, подвявшая малина, желуди, а то и доля от охотничьей добычи -заячий хвост, оленье ухо, маленькая мертвая птичка с поджатыми лапками. И гул тяжелых мух вокруг.
- Для кого это всё?
- Подношения мёртвым, - небрежно сказал отец и, сделав страшные глаза, прихватил с лопуха горстку малины. - Им оставляют еду, чтобы ели здесь и не шлялись по домам и пастбищам. Они всегда голодные. Покойников нарочно прикармливают на перевалах, перекрестках и развилках, чтобы они заодно и дорогу от чужих охраняли.
- А мёртвые не обидятся, что ты у них малину съел?
- А если и обидятся, что они мне сделают? - он хитро покосился на меня, приглашая выдумывать, сколь фантазии хватит. Я и начал сочинять:
- Камень сбросят с кручи на голову. Ночью во сне душить придут.
- Чем душить? У них же руки из дыма, никакой плотности.
- Кулак в глотку запихнут, хоть и дым - все равно подавишься. А то просто станут вокруг и начнут сопеть да выть… Тоже радости мало… - Я вспомнил свои лихорадочные виденья и поежился. Отец пренебрежительно пожал плечами:
- От этой напасти отличный способ есть. Повернись носом к стенке да плащом с головой укройся.
Иногда казалось, что отец в богов не верит вовсе. Положенные обряды он исполнял и меня приучал, а в философских спорах цитировал Протагора: «Человек есть мера всех вещей. Что до богов, я не могу знать, есть ли они, или их нет, или же они только видимость, потому что и вопрос темен, и людская жизнь коротка.»
Я удивлялся: зачем же тогда возлияния богам, жертвоприношения, таинства и все это благочестие напоказ, если вопрос тёмен? Отец отвечал: «А к чему глупое бунтарство. Пусть самозванные пророки лбом стены прошибают, а по мне есть более приятные способы провести жизнь. Мысли же, чем потаеннее, тем свободнее, - запомни.»