Ну вот, не успеваю все целиком сегодня выложить, так что пока первая половина, а вторая - завтра. Сразу предупреждаю, что тут сюжет не двигается, я опять вильнул в сторону, чтобы мир пошире осмотреть. Прошу прощения.
* * * * * * * * *
«Кем я приговорен? Кто судья?» - плакал полоумный оборванец, запуская пальцы в спутанные волосы и выдирая их целыми прядями, и строго отвечал сам себе: «Всё-то тебе надо знать, а у богов не спрашивают». Так он спорил на два голоса, а я вдруг заслушался, засмотрелся на его исступленное лицо и потянулся за ним, забыв о всех своих делах.
«Где ж правда? - кричал бродяга и гневно отвечал, - Там, там!». Он указывал рукой в небо, перебирал губами несвязные упреки и истово всматривался в синеву, словно ждал оттуда немедленного ответа. И я тоже, завороженный его отчаянием и надеждой, смотрел вверх до рези в глазах, путаясь на незримых птичьих дорогах, и торопился следом за ним: хотелось быть рядом, если ему вдруг ответят, на все его «зачем?» и «за что?». Ему ответят, и я услышу.
На этой узкой улице вечно застревали повозки по пути на агору. Мы шли туда, где между слепыми стенами домов блестело озеро и медленно скользили паруса. Мы спускались в осенние гулкие туманы, в запах гниющих водорослей, просмоленных лодок и сохнущих сетей, в холодный и мокрый ветер. И открылся простор, как дверь в другой мир.
Ветер задувал с озера и нёс хлопанье влажного паруса, плеск рыбьего хвоста, горестный крик рыбака, не удержавшего в руках огромную красноперую рыбу, скрежет ножей, которыми вскрывали раковины и выскребали моллюсков. Прозрачный очерк гор на юге. Тонконогая цапля пролетела над водой, и опустилась где-то в камышах, водоросли шевелились под водой, как борода спящего, зимородки раскачивались на тростнике, чайки метались и кричали, жирные и наглые, как куры, брошенная рыбачья сеть раскрылась в воздухе, как медуза, сверкнув слюдяным блеском, вспыхивали радуги капель с лапок взлетающих уток, ловцы угрей ходили по колено в черном иле, шарили палками по дну, горбатый злющий баклан обсыхал на сваях, распустив крылья.
Не помню, куда делся оборванец. Проводник не нужен, когда оказываешься там, куда вела судьба. Я кивнул Приапу, охраняющему пристань, и подошел к воде. Волна, выгнув спину, как ручная ласочка, лизнула глину у моих ног; я отступил - она казалась такой холодной. Солнце еле дышало, ему еще хватало сил, чтобы пробиваться сквозь плотные белые облака, но больше уже ни на что.
Я шел вдоль бесконечной стены складов корабельных снастей, лабазов с тканями и зерном, мимо гор привозного мрамора, пробирался между бочками с солониной и ворванью, ящиками с драгоценной посудой и амфорами с маслом и вином, обходил клетки с кудахчущими курами. У мясников - истошный визг свиней и тревожное блеянье баранов, свора злющих сытых собак и тяжелый дух стынущей крови. Горой сложены бычьи головы, из пустых глазниц выглядывают крысы, а мимо гонят на убой кротких, ничего не понимающих коров. Резкий запах рыбных рядов: темные бревна уснувшей рыбы, а живая бьется и отчаянно пытается дышать. Ветер раздувает угли в жаровнях, жир шипит на углях, трещит жареный горох, в большом котле варят уху. Там, где весной продавали цветы и зелень для венков, теперь покупают дрова на растопку.
На торгу у причала не протолкнуться: в Пелле население выросло втрое, да еще сколько людей приезжает к нам со всей Эллады искать работы, прибыли и удачи... Я всю жизнь ездил верхом, мой конь стоил столько, сколько они за двадцать лет не заработают, а тут вдруг я очутился в непочтительной толпе со всеми вровень, никто дороги не уступит. Будто меня с Олимпа, от трапезы бессмертных богов, сбросили в стадо кентавров: то лишайная собака под ноги сунется, то шелудивая свинья пристроится почесаться о колени, то прокаженный вцепится в плащ, выпрашивая милостыню. Жар кузниц и пекарен, разогретая смола, скисшие овощи, свиное дерьмо, ослиная моча, птичий помет, немытые тела, дешевая похлебка и пролитое вино. В мусорных кучах возятся и пищат крысы, перебегают площадь длинными прыжками, встают по-беличьи у прилавков, вынюхивая сытные запахи, шныряли по босым ногам, и я подпрыгивал от омерзения, когда длинный хвост задевал щиколотку. Этими тварями боги словно предупреждают людей: не будьте такими грязными, жадными и наглыми, не плодитесь так устрашающе, не сбивайтесь в омерзительный поток, который всё оскверняет, всё пожирает.
Налетел ветер и разнёс печаль вместе с туманом. Я проморгался от попавшей в глаз искры, купил жареного осьминога на прутике, съел и сразу согрелся, бросил хлебную корку нищему в протянутую руку со слипшимися в клешню пальцами.
Суматошный, бессонный, разноголосый мир после строгого порядка дворца закружил голову.
Сюда сворачивали моряки со своих влажных дорог. После моря всех шатало, головы кружились, пьяные поцелуи непринужденно переходили в мордобой. По сходням с тюками мотались голые носильщики - замусоленные тряпки на бедрах, пот, смешанный с грязью на телах. Один наступил мне на ногу, жесткой, как копыто, голой ступней. Матрос рассказывал, как попал в ураган; колдун гадал на голубиных потрохах и торговал талисманами от лихорадки, дурного глаза и насильственной смерти; служительница Гекаты наводила порчу на любого и предлагала отвары для выкидышей; орфик обещал за час подготовить к принятию таинств и за умеренную плату открывал основные тайны мироздания, известные лишь египетским жрецам; прорицатель с бельмами на глазах обещал то царскую корону, то рабский ошейник.
Тьму дешевых харчевен заполняли крики, пьяные песни и смех, время от времени из дверей выталкивали забияку или сквернословящую бабу, они рвались назад додраться и доругаться. Красногубый флейтист, который играл гребцам на галере, здесь сам заказывал песни своей родины уличным музыкантам. Раскрашенные танцоры расталкивали толпу, чтобы устроить представление, и уже закружилась в центре круга проворная гибкая девочка в шафранной юбчонке под бешеный стук кроталона и тимпана. Больше всего народу толкалось у дощатого барьера, смотрели на атлетов. Борцы подзадоривали зрителей, хвастаясь мускулами: «Рискни за один обол – победишь, получишь пять. Кто смелый?»
Торговцев уже на пристани встречали нарядные девки с ласковыми голосами и вороватыми взглядами. С большого корабля по широким сходням спускалась стайка новых гетер, они резко вскрикивали, поднимали платья повыше, словно боялись подолы замочить, и мужчины застывали столбом, рассматривая их белые прекраснообутые ножки. Местные девки с сизым румянцем на щеках, которые к зиме собирались в город из деревень на подработку, костерили соперниц на все лады. Матросы хохотали. Зазывалы громогласно обещали потное счастье в новом борделе. Выглянуло солнце, и девичья стайка тут же расцвели зонтиками, как весенняя клумба - деревенские простушки, лукавые горожанки и утонченные эллинки из Коринфа и Афин - все они казались в этой пестрой тени таинственными и влекущими.
На стропилах Посейдонова храма ворковали голуби, земля была в помете и перьях, а под сточным желобом в виде козла сидел отвратительный нищий - в его свалявшихся волосах шевелились скорпионы. Порой полоумный хватал одну тварь за спину и пугал ею зевак - те отскакивали с руганью, но он производил впечатление - ему бросали куски хлеба с трех шагов.
У пекарни в ароматах сладкого и горячего хлеба пороли мальчишку – может, налетел на кого, товар из корзины рассыпал, важного человека толкнул или попрошайничал. Если б его поймали на краже, он бы так легко не отделался, а так плетка с узлами свистела, парень верещал, как резаный, народ, добродушно смеясь, давал советы стражнику.
- Я тебе дам такое зелье, от которого твоя мужская сила так возрастет, что ты просто порвешь подружку пополам, - обещала фессалийская колдунья.
– Сладкая смерть, - улыбнулся моряк-коринфянин. У него на шее висела связка амулетов - звериные зубы, птичьи перья, каменные фигурки и странные монеты. Я смотрел ему вслед и представлял, как было бы здорово, если бы мы стали друзьями, он научил бы меня свистеть так, чтобы с ног валило, и бросался бы в драки за меня с бешеным звериным рёвом.
Чтобы привести душу и мысли в порядок, я останавился посмотреть на закат и переживал его, как волнующее театральное представление: безмятежность и красота, нарастающая тревога, гнев богов и поражение человека, и последняя алая тень перед наступлением ночи.
Домой на Акрополь я возвращался уже в темноте, света звезд хватало, чтобы не заблудиться в переулках. Главное было плащ подхватить повыше, чтобы не изгваздаться в глубоких лужах, и, завидев шатающийся свет факела, схорониться поскорей в тени герма на перекрестке. На священной дороге слитной ночной толпой стояли боги и герои, и луна оживляла их темные бронзовые лица, они дышали, молчали и следили за мной яркими глазами.
Иногда шел домой без дороги напрямик,, перемахивал через огородные изгороди, карабкался по откосу, хватаясь за непрочные стебли сухой травы, и оказывался у подножия дуба, на котором прежде висели мои детские качели - теперь только обрывки сгнившей веревки болтались на высоком суку. И домой я не через дверь входил, а по шелковице к себе в окно взбирался на второй этаж. Впрочем, предосторожности были излишни - отец не следил, рабов осталось мало и они всё чесали языками, гадая о своих дальнейших судьбах. Все чувствовали, что наш корабль идет ко дну.
* * * * * * * * *
К вечеру, если была не моя смена в царской охране, со всеми воровскими предосторожностями я выбирался из дворца и сразу сворачивал в узкие проулки, заросшие сорной травой, а там - все вниз, вниз, к морю, к болотам… Там я выздоравливал. Это было маленькое и несомненное чудо: словно раздавленная бабочка, от которой и остался-то лишь блеклый след пыльцы на камне, вдруг собирает себя из бесплотных воспоминаний, полустертого узора, из ветра и маленьких радуг над водой - и взмахивает крыльями.
Я пускал себя на волю - вертись, кружись! Акробаты меня по-прежнему интересовали, я научился ходить на руках и кувыркаться в воздухе, чтобы мир переворачивался вверх ногами и мелькал разноцветными лоскутами. Здесь всегда идет игра, люди ходят колесом и предоставляют зады в общественное пользование за миску овощей, здесь проламывают головы за пару дешевых сандалий, продают подружку за возможность еще разок сыграть в бабки и ставят на кон собственные уши… Мне казалось, я один нашел лазейку между несоединимыми мирами и истово верил: что бы я ни натворил внизу, там оно и останется - растает, как сон поутру, и никто не сможет привлечь меня к ответу. Боги и те отступятся - ведь сны даже им неподсудны.
У лавки виноторговца я слушал бродячую певицу. Она была слишком старая и тощая, чтобы ее приглашали на вечеринки - кому нужна бабенка, если она не может раздеться, потому что у нее грудь, как у кормящей суки и все ребра наружу? Но пела она прекрасно, сердце мне надрывала. Под такие песни люди обычно напиваются до беспамятства и бесповоротно меняют жизнь к худшему. А у виноторговца дела шли в гору.
Я останавливался посмотреть на петушиные бои. Оборванец держал на руках умирающего любимца - гребень у него был порван в клочки, глаза затянула пленка, шея болталась, как свернутая. «Водички тебе, Аякс?» - плакал над ним оборванец и дул ему в клюв. Хозяева деловито привязывали своим бойцам железные когти, и новая пара в круге сшибалась грудь с грудью: белый петух был весь в крови, на пестром крови видно не было.
Тут терлись и воры, и торговцы краденным, и грабители, которые раздевали пьяных. Повсюду мелькали кожаные шлемы агораномов: за порядком присматривали фракийские рабы - свободным людям неохота проводить свою жизнь среди отребья, разнимая драки, гоняясь за воришками и рискуя, что какой-нибудь пират всадит тебе нож под ребро за краденный из чужой миски кусок пованивающего мяса. Между отребьем и агораномами существовали тесные, почти родственные отношения. Особенно отчаянными и злокозненными считали гребцов - уж они-то сумеют сидящему ниже прямо в рот нассать. К лавкам их старались близко не подпускать, все равно денег у них не было, а мясники с гнусными улыбками натравливали на них своих злющих псов.
На торг и преступников выводили, чтобы набрали себе подаянья на прокорм. Под торчащей на стене головой грабителя по прозвищу Благословенный они пели заунывные разбойничьи песни и врали, как дошли до жизни такой - им подавали щедрее, чем нищим, ведь любой из портовой швали завтра сам мог оказаться в той же связке с колодкой на шее.
Там я и полюбил тайны и ложь, кривые улочки, ведущие вниз, двойную жизнь, теневую сторону, радость обмана, темные закоулки, азарт игры и страх разоблачения; луну полюбил - «разбойничье солнышко». Отец взбесился бы, если б узнал, что я болтаюсь среди черни, но я и не пытался брать себя в руки. Вопреки всему я держался за беспечность – пусть судьба продувает меня насквозь, как дом без стен.
Уже и приятели у меня там завелись: вечно голодный и отчаянный фракиец Керса, сын портового грузчика, и косой Гигин, сынок повивальной бабки с дурной репутацией. Она варила зелье, для желающих избавиться от плода, а из выкидышей и последа делала лекарства от бесплодия. Жили они не так уж бедно - обмазанная белой и красной глиной хижина из тростника была крыта свежей соломой, на стенах магические узоры, во все стороны смотрели нарисованные огромные глаза. А их соседкой была служительницей Гекаты, деловитая и навязчивая; я порой засматривался на ее лицо цвета оливкового масла, желтое в зелень, – она была похожа на несвежую покойницу. Я однажды заступился за нее, когда какой-то хмырь таскал ее за волосы перед домом, и она в благодарность научила меня гимну Гекате - как обращаться к ней с тайными просьбами перед опасным делом:
«Я придорожную славлю Гекату пустых перекрестков,
Сущую в море, на суше и в небе, в шафранном наряде,
Ту, примогильную, славлю, что буйствует с душами мертвых,
Ту нелюдимку Персею, что ланьей гордится упряжкой,
Буйную славлю царицу ночную со свитой собачьей.
Не опоясана, с рыком звериным, на вид неподступна,
О Тавропола, о ты, что ключами от целого мира
Мощно владеешь, кормилица юношей, нимфа-вождиня,
Горных жилица высот, безбрачная, - я умоляю,
Вняв моленью, гряди на таинства чистые наши…»
Я назвался им первым именем, какое пришло в голову – Ликиск, - и много врал про себя, путаясь и сбиваясь. Здесь все что-то сочиняли о себе, потому что порой жить, как живешь, было невыносимо.
От Гигина исходил легкий запах гноя, ногти у него были сгрызены до мяса, болячки и нарывы кочевали по его лицу и телу, как звезды по небу, каждый раз на новом месте. Я отводил глаза, когда с ним разговаривал, а он мстил за отвращение тем, что подлезал ко мне все ближе и ближе. Он знал множество грязных историй про всех женщин не только в городе, но и во дворце; о каждом проходящем рассказывал что-то мерзкое: одна баба рожает уродов, другая продала дочек в бордель; лудильщик избил жену так, что у нее вылетели оба глаза, а он раздавил их ногой, чтоб не пялились на него с земли; другой - полоумный нищий был прежде моряком и однажды, когда их выбросило на пустынный берег, ел трупы умерших с голоду товарищей.
Наслушаешься его рассказов и кажется, что вся земля с сияющим Олимпом и Дельфами, отцовский дом и царский дворец, великие Афины и Коринф, игры и битвы, всё, что ни есть прекрасного в мире, – только обман, морок болотных испарений, гадюки да лягушки, вонючая жижа, а если что и было хорошее – просто померещилось. Потому, наверно, Гигин вечно ходил с битой мордой – такую, бывало, тоску нагонит, что ткнешь ему в зубы от безысходности и вроде полегче станет. Не знаю, почему я с ним водился, меня от него тошнило, но угодливость его и назойливость опутывали, как паутиной.
Как-то раз, пряча глаза, Гигин подошел ко мне с деловым предложением: мол, Никерат говорит, что я мог бы заработать хорошие деньги, есть щедрые клиенты, которые ради миловидного мальчика ничего не пожалеют…
- А ты уже так зарабатывал? - спросил я его.
- А что? деньги легкие, дело верное. Никерат меня не обманет и прикроет всегда. У нас с ним любовь.
Я молча помотал головой – нет, не хочу.
Никерат пару раз и сам подбирался ко мне бочком, смотрел с жадной тоской, как базарная собачонка на ободранную бычью тушу в мясном ряду. Был он старый, общипанный, с гноящимися ушами. Гигин обиделся, когда я назвал его дружка старым замухрышкой. «Ему и сорока лет нет. И он очень образованный человек, в Афинах учился, в Египте бывал, всё на свете знает». Я поверил: говоря со мной, Никерат всегда ввёртывал в разговор что-нибудь из Анакреонта или Софокла – здесь мало кто мог это оценить, и моё удивление его радовало. Не знаю, кем он был прежде, но здесь, в нижнем мире, его уважали; он толковал законы для ворья и шлюх, а вот в суде выступать не мог - смущался чуть не до обморока, мычал да язык жевал, а то не пропадал бы в нищете, торгуя всякой дрянью вроде Гигина, - сутяги обычно не бедствуют.
Иногда Никерата били за сводничество и прочие дела; противно было видеть этого старика в непотребных синяках и ссадинах, словно не достаточно ему глубоких морщин, седых волос, отвисшей кожи на руках и узловатых дрожащих колен. Я только краешком сознания представил, какой убогой и жуткой жизнью он живет, и сразу захотел жертву богам принести, чтобы откупиться от похожей судьбы.
Я смотрел на них с Гигином и злился: два урода, но у них любовь, и этот заплесневелый старик ради гнилозубого гугнивого Гигина на все готов. Они на меня нагоняли смертную тоску, но ведь любовь – как солнечный свет, и на куче мусора пригревает. Никерат находил Гигину клиентов, которые хотели, чтобы им отсосали быстро и задешево, и стерег их неподалеку, чахлый, низкорослый, весь в седом пуху, с нелепой дубинкой в слабых руках, но он готов был защищать своего мальчика, если кто вздумает его обидеть или обсчитать. А я один, как собака.
* * * * * * * * *
В поисках тишины я уходил к причалам, бродил между лодками, полными дождевой воды, пугая лягушек. Камыши, шорох осоки, звон комаров, темная, чистая после дождя, вода - недавний ливень ряску разогнал. Был там один камень, похожий на спящего быка, я четыре раковины положил там, где должны быть копыта. С его спины я смотрел вслед последним кораблям, уходящим через Лудий в море - вот и мне бы уплыть и не возвращаться.
Озерная тишина успокаивала, тонкий пар поднимался над водой, с тихими всплесками подплывала лодка, и я спрыгивал в воду, чтобы помочь рыбаку вытащить ее на берег. Вода всегда оказывалась теплее, чем я ждал, ноги тонули в мягком иле, скользкий от водорослей лодочный бок подавался мне навстречу, как живой зверь, на просмоленном дне в остро пахнущей воде билась рыба - наверно, так человек в горящем доме слепо колотится о стены и дверь: погибаю, спасите… Тьфу, вечно я такими выдумками порчу себе вкус к ухе и к жизни.
Налетела с грохотом, бычьей мощью, грозовым шумом - как огромная волна - стая птиц на озеро. Воды под ними не видно, крику - словно иллирийцы набегом пришли. С камнями и палками побежали к ним болотные жители - в это время года птицу голыми руками брать можно; такая огромная стая потерь даже не заметит.
Иногда я уходил дальше по берегу - в рыбацкий поселок или на болота. Повсюду торчали удочки, сохли залатанные тряпки, челноки скользили по стоячей воде в камышах, и рыбья чешуя повсюду - единственное серебро, которого здесь было в избытке… Однажды я заблудился в сохнущих сетях, как в критском лабиринте, и через эту эфемерную преграду на меня все бросался местный минотавр - рыбацкая собака с вонючей и красной пастью; лишь рваная сеть отделяла ее от моего горла.
А дальше - черные деревья в молочном тумане, кособокие свайные постройки над водой, тростниковые хибары, похожие на крысиные гнезда, с пучками сухой травы из всех щелей, слепленные из грязи землянки - в дожди их стены утончались, кривились, оползали и падали, а камышовая крыша заваливала очаг. Сюда, на городские окраины, и дикие кабаны забредали порыться на огородах, и волки зимой заглядывали в хлипкие двери на запах похлебки. Упругие кочки под ногами, чавкающие шаги, коровьи следы вода наполняла, как чаши. Поросший ивами и тростником бережок, где можно было прилечь со шлюхой или спрятать труп в камышах - авось, кабаны, водяные крысы и раки объедят его до неузнаваемости, когда кто-нибудь заметит внизу белеющую лобную кость или вывернутую руку, словно приветствующую живых из царства Аида. Чуть сойдешь с дороги, тут же замираешь столбом – такая грязь вокруг, некуда ногу поставить.
Иногда мне эти места во сне снятся - как ноги скользят в рыбных потрохах, луковой шелухе и гнилых капустных листьях. Как прыгаю через канавы, полные нечистот и отбросов, и с замиранием сердца боюсь упасть в этот мертвый поток к отрубленной куриной голове, к раздавленной возом собачонке, к дохлой крысе. Во сне этот ручей вздувается от дождя и выходит из берегов, и, как Коцит или Флегетон, столь же древний и ужасный, влечет разодранные тела титанов и гигантов вместе с мусором нынешних обитателей земли, пепел Ахилла и остриженные волосы амазонок, копыто Ио, отданной на живодерню, перекрученную шею гидры, проржавевший осколок Гекторова меча и соленые слезы троянских женщин.
Это была печальная нищая земля, сюда стекалась вся грязь верхнего мира. Прежде я представлял себе, что болота и портовые окраины населены ворами и ламиями, убийцами и живыми мертвецами, гадалками и оборотнями, проститутками и злыми духами, которые заманивают детей в топь. На самом же деле тамошние жители были мелкими ремесленниками, рыбаками и огородниками, не менее благонамеренными и скучными, чем наши соседи по холму. Все равно они казались мне интересными: чернолицые угольщики, желторукие красильщики, вечно склоненные над своей работой, и раскрашенные во все цвета веселые девицы, дешевые и ободранные, с крикливыми голосами.
Этот мир окутывала вонь из канав, ядовитые испарения, его разрезали смрадные ручейки, озвучивали стонущие над стоялой водой голоса и крики болотных птиц. Каждый день здесь закипали драки с поножовщиной - панкратиона у бедняков не было, в гимнасий их не пускали, но выяснять, кто сильней и ловче, любому надобно. И женщины тоже то и дело сцеплялись и таскали друг друга за волосы, выплевывали проклятья из беззубых ртов или запевали непристойные песни крикливыми голосами. На берегах речки-вонючки сидели над удочками старики, нахохленные, как больные голуби. Да были ли они стариками? Тут дряхлели быстро и умирали рано. О козах заботились больше, чем о детях, но все ж они как-то росли и бегали друг за другом с радостными криками на выгнутых колесом тощих ножках. Странно, но болотах смеха, песен, игры на дудочках, танцев и веселья было больше, чем на богатых улицах.
Кутаясь в казенный серый плащ, тяжелый от влажных испарений и мелкого дождика, я сам себя не узнавал в темноте и пьянел от восхитительной бродяжьей свободы. То и дело я задевал о мокрые кусты и шарахался от брызг ледяной воды. Кто-то рядом рыскал в темноте – мне казалось, что это шли на ночную работу преступники разных мастей, привычно хоронясь от чужих глаз. Было жутковато и весело. Все няньки пугали детей рассказами о похитителях людей, которые мчались потом через все море со своим рыдающим грузом куда-нибудь в Персию или Египет. Но разве это могла быть наша болотная шваль?
Над водой слепо блуждали звуки, туман появлялся невесть откуда и окутывал все, как сон, и птица свистела из темного куста - странным, не птичьим голосом, словно: «Иди сюда, парень, всю жизнь тебе расскажу, ничего не утаю!»
Я в такие места забредал, в такую грязь, куда со всей округи собаки с крысами дохнуть приходили, вся пьянь отблевываться сползалась.
Самое опасное место - свод моста между наносным островком и берегом. Человеку на мосту могли преградить дорогу с обеих сторон и оставалось только прыгать в вонючую воду - да и то подтянут к себе баграми с берега, зажимая нос и ругаясь на вонь, выпотрошат, ограбят, разденут, а то и забьют до смерти за то, что испоганил в грязи хорошие вещи, и будешь плавать вверх голым вспухшим брюхом в черной липкой грязи вместе с дохлой собакой, рыбьими потрохами и овощными очистками, весь облепленный рыбьей чешуей и пиявками.
Я сжимал рукоять ножа и нетерпеливо ждал нападения, но черные тени обтекали меня, не задев ни разу. Иногда кто-то делал пару шагов в мою сторону, я оборачивался, сияя, - и они убирались обратно в тень. Может быть, они не видели во мне достойной добычи или мое беспечное любопытство как-то неправильно выворачивало отношения жертвы и грабителя; ведь нападение должно быть внезапным, жертва – сперва слепой, потом ошеломленной и обреченной; мое же хищное ожидание приключений сбивало их с толку.
Целиком - здесь по тегу "Новая книжка" или на Прозе.ру.