„Я обтирал в комнате и, обходя кругом, подошел к дивану и не мог вспомнить, обтирал ли я его или нет. Так как движения эти привычны и бессознательны, я не мог и чувствовал, что это уже невозможно вспомнить. Так что, если я обтирал и забыл это, т.-е. действовал бессознательно, то это все равно, как не было. Если бы кто сознательный видел, то можно было бы восстановить. Если же никто не видал или видел, но бессознательно; если целая жизнь многих проходит бессознательно, то эта жизнь как бы не была“. (Запись из дневника Льва Толстого 29 февраля 1897 года. Никольское. „Летопись“, декабрь 1915, стр. 354.)
Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация с'едает вещи, платье, мебель, жену и страх войны.
„Если целая сложная жизнь многих проходит бессознательно, то эта жизнь как бы не была.“
И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение вещи, как видение, а не как узнавание; приемом искусства является прием „остранения“ вещей и прием затрудненной формы, увеличивающий трудность и долготу восприятия, так как воспринимательный процесс в искусстве самоцелен и должен быть продлен; искусство есть способ пережить деланье вещи, а сделанное в искусстве не важно."
(Шкловский. Искусство как прием).
Я не люблю Шкловского, но как раз это мне и хочется сделать в своей книжке. «Вернуть ощущение жизни», «сделать камень каменным». Мне хочется написать про Александра как написаны «Жизнь Арсеньева», «Взгляни на дом свой, ангел», «Детство. Отрочество. Юность» - так, как люди пишут про своё, близкое. Невозможно, но тем интереснее.
И еще у меня есть недостижимые ориентиры в стиле - скупая чистота Киньяра, меланхолический взгляд и что-то легкомысленное и слабое в людях как у Конрада, роскошь развернутых образов как у Шекспира, Гоголя, Мелвилла, косноязычная человечность Платонова, ясная зоркость Бунина, диалоги мне нравятся у Гайдара и Дюма (внезапно), и что-то уже совсем неуловимое из поэзии – что-то от Элиота, от Кавафиса, лермонтовский звук, возвышенность Тютчева, сомнамбулическое бормотание Мандельштама. Вот бы хоть сотую часть этого перетащить в свою книжку. Одно из стихотворений Кавафиса для меня вообще некий символ – типа, хотелось бы написать что-то вроде этого, но только роман-эпопею. Связь сложно объяснить – не в содержании, конечно, а чтобы приблизительно такое впечатление осталось от книжки, как от этого стиха.
ОДИН ИЗ БОГОВ
Сгущались сумерки над центром Селевкии,
когда на площади возник один из Них.
Он шел – неотразимый, юный, статный,
в глазах – сиянье знанья, что бессмертен,
копна надушенных волос черна как смоль.
Прохожие таращились, стараясь
понять, откуда он – сирийский грек?
заезжий чужестранец? Те, однако,
кто повнимательнее, догадавшись,
невольно пятились. И, глядя вслед
фигуре, поглощаемой аркадой,
ведущей сквозь сумятицу огней
в квартал, что оживает только ночью
с его распутством, оргиями, буйным
разгулом сладострастия, они
пытались распознать: который это
из Них, и в поисках каких земных
запретных радостей он пожелал сойти
на мостовую Селевкии с горних
высот – обители Благословенных.
Сгущались сумерки над центром Селевкии,
когда на площади возник один из Них.
Он шел – неотразимый, юный, статный,
в глазах – сиянье знанья, что бессмертен,
копна надушенных волос черна как смоль.
Прохожие таращились, стараясь
понять, откуда он – сирийский грек?
заезжий чужестранец? Те, однако,
кто повнимательнее, догадавшись,
невольно пятились. И, глядя вслед
фигуре, поглощаемой аркадой,
ведущей сквозь сумятицу огней
в квартал, что оживает только ночью
с его распутством, оргиями, буйным
разгулом сладострастия, они
пытались распознать: который это
из Них, и в поисках каких земных
запретных радостей он пожелал сойти
на мостовую Селевкии с горних
высот – обители Благословенных.