Василий Голованов. МахноВ годы юности, когда я порой ощущал себя мухой, завязшей в смоле, – из-за невыносимой неподвижности окружающего мира, словно бы остановившегося времени, словно бы омертвевшего языка и навеки застывшего казарменного пейзажа за окном, – в воображении моем стал появляться образ. Это был образ отряда, нарушающего мертвенный покой времени, разбивающего его, взламывающего его огненной энергией взрыва. Я видел так: блестит река. Разбрызгивая сверкающую на солнце воду, ее переходят кони. Люди верхами. Широкие спины, потные, вылинявшие гимнастерки, ремни портупей, сабли, винтовки. С грохотом скатываясь с кручи, к реке спускаются тачанки. Одновременно голова колонны выходит на противоположный берег. Виден одинокий всадник, над головой которого полощется черное знамя.
Это отряд Махно.
Ложь Системы была слишком самоуверенной, слишком наглой. Зло ее казалось абсолютным и незыблемым, поэтому бунт против нее казался естественным и, возможно, единственным способом сохранить самоуважение и чувство собственного достоинства. По сравнению с заплесневелой бумажной жизнью Системы, жизнь переходящего реку отряда казалась мне чрезвычайно подлинной, подлиннее окружающей бредовой реальности – хотя нас с отрядом разделяло непреодолимое время. Я чувствовал: эти люди полны силы и отваги. В их руках настоящее оружие. А главное – в них есть решимость, перед которой, я знал, Система не устояла бы. Ее надменные чиновники валялись бы в пыли у конских копыт, лживо вымаливая прощение, их трусливые, жестокие стражи разбежались бы, их наглые слуги предали бы их. Это было бы торжество справедливости. Кратковременное, быть может, но торжество. Собственно говоря, торжество не может и не должно слишком затягиваться.
Мистика истории заключается в том, что иногда лучше проиграть, чем выиграть. Кое-кто из революционеров понимал это.
Трагедия большевиков в том, что они победили всех. И, как в русской народной сказке, за это право победы заплатили всем живым, что было в революционном движении: окаменели сначала по колена, потом по грудь, потом по самую макушку головы – самим мозгом окаменели.
Советская власть никогда не простила Махно ни первой любви, в которой, казалось, выявилось столько единодушия, столько воистину родственного, ни своеволия, которое он противопоставил диктату обеих столиц. Со злобой уязвленного самолюбия – словно капризная, властолюбивая женщина, находящая особое удовольствие в шельмовании отвернувшегося от нее любовника, – она с помощью всех доступных ей средств постаралась представить его образ в издевательском, карикатурном виде.
Махно не выродок, он персонаж народной войны, выдвиженец и боевая душа народа, его ненависть – вот где узел, не распутав который, нам никогда не разобраться в ситуации. Он в точном смысле слова народный герой, прошедший через все злодеяния и все подвиги восставшего народа. И сколько бы мы ни упрямствовали в своем беспримерном народолюбии, придется признать, что вождь, в общем-то, был адекватен своему народу.
соответствовала крестьянским представлениям о вожде: грамотный (но не интеллигент), умный (но неискушенный в политике, дипломатии, экономике), хитрый (но недальновидный – отличный тактик, скверный стратег), неприхотливый, не терпящий болтовни и казенщины, прежде всего полагающийся на силу, на пулеметы, на «рубку». Даже власть, которой, как ни грешно это было для анархиста, Махно тешил себя, тоже привлекала его именно вещными, чувственными, зримыми атрибутами: коляской, обитой небесного цвета сукном, ладно пригнанной портупеей, хлебом-солью, с поклоном поднесенным на рушнике, самим титулом – «батька».
Остается вопрос – мог ли Махно победить? Если напрямоту, то нет. Цивилизационно большевики были гораздо более созвучны наступившему тоталитарному веку, чем Махно с его вольнолюбивыми декларациями.
Города становились ловушками: армия, проявлявшая в походах героизм и дисциплину, начинала разлагаться, промышленность еле теплилась, эпидемии свирепствовали с необузданной, средневековой силой. Фактически махновщина эффективно функционировала лишь как военная организация. Ее ждал неизбежный конец всех народных движений: кровавое подавление, истребление вожаков, смутная, тревожная память потомков…
презрение и равнодушие к настоящему и внутренне лживая, неосновательная идеализация будущего – это духовное состояние и есть ведь последний корень той нравственной болезни, которую мы называем революционностью и которая загубила русскую жизнь» - Лосский
Из детских воспоминаний Махно: "Начал испытывать гнев, злобу и даже ненависть по отношению к хозяину и, в особенности, к его детям: этим молодым бездельникам, которые часто проходили мимо меня, свежие и бодрые, пресыщенные, хорошо одетые, надушенные, тогда как я, грязный, в лохмотьях, босоногий и вонявший навозом, менял подстилку телятам. Несправедливость такого положения вещей бросалась мне в глаза. Впоследствии не один раз, когда я складывал солому в конюшне и видел кого-нибудь из хозяев, я представлял себе, что он собирается меня ударить, а я закалываю его вилами на месте»
О тюрьме: "Заключенные в этих камерах чувствовали себя наполовину в могиле. У нас было такое ощущение, как будто мы судорожно цепляемся за край земли и не можем удержаться". (Махно)
..."Я глотал книгу за книгой; прочел всех русских классиков от Сумарокова до Льва Шестова, в особенности Белинского и Лермонтова, от которых я был в восторге." "Подлечившись, я вновь с пылом взялся за изучение своих любимых дисциплин: истории, географии и математики".
Стихи Махно:
Ой, ночи черные да безглазые!
И не видно мне, куда иду…
Где ж вы, братья мои милые?
Никто слез горьких мне не вытер…
И вот стою я, словно тот дуб,
А вокруг только тучи да ветер…
Нельзя ничего понять о Гражданской войне, следуя героическим стереотипам – будь то героика Перекопа или «Ледяного похода» белых. Изнанка военной романтики – монотонное, неотвратимое бедствие и беспомощная гибель миллионов, остановившиеся заводы, голод, нищета, всесилие чиновников-распределителей, «комиссародержавие», смертоносные, неостановимые без лекарств эпидемии, дикая усталость, пыль, грязь, рваные сапоги, белье, гниющее на теле, и – ожесточение, душевное оскудение, опустошенность…
Здесь – трагедия всех фронтовиков послевоенных лет, и уж тем более – «бунтующего человека». Повстанческое движение возглавили люди, созданные для войны, люди боя, для которых возвращение к нормальной человеческой жизни было, наверное, невозможно.
Раскаивались идейные анархисты, возвращались к земле крестьяне-повстанцы, но из тех, кто возглавлял их, чьи молодые силы целиком сожгло пламя восстания, не смирился никто. Война, вознесшая их, их же и успокоила. Никто из них не дожил ни до победы, ни до поражения. Все они были убиты, как и подобает воинам.
Гражданская война, начинаясь как драматическая битва за правое дело (всеми без исключения сторонами), доводит сражающихся до таких пределов жестокости, предательства и опустошения, что, возможно, и прекращается потому лишь, что долгое существование в поле раскаленной ненависти невозможно для человека.
конец Гражданской войны. Конец всех иллюзий, конец веры во все слова, во все лозунги, конец любви, семьи, быта, крова – и конец ненависти, ибо ненависть больше ни к чему, ничего ею нельзя поправить. Двадцатый год еще не истощил до конца великую страну. В ней еще жила страсть – колючий, неистовый, разрушающий дух борьбы каждого за свое право.
В 1920 году нервная чувствительность у Блока настолько обострилась, что присутствие нелюбимых людей вызывало у него физическую боль. Стоило кому-либо из таких людей войти—и на лицо Блока ложились «смертные тени» или оно начинало дрожать. Нелюбимых становилось все больше…
История – это незаметное движение миллионов. Им нет числа, нет имени. Но они были. И был бунт, и были каратели. Мужики ушли в лес и стали бандой. Ночью, отогреваясь от октябрьских заморозков, мужики жгли костер. Ночью же совершали убийства, тяжело дыша и удушливо матерясь. Через год бандитов, озверевших и потерявших человеческий облик от лесной волчьей жизни, выследили молодые симпатичные курсанты из Питера. У бандитов остались в наполовину сожженной деревне вдовы и дети-сироты.
Из дневника походной жены Махно Галины Кузьменко:
о том, как спасали оборвавшуюся с мостка в холодную весеннюю воду лошадь: «Долго возились вокруг нее… подтянули под берег, зовем ее „Воля! Воля!“ – а она лежит как-то боком, голову поднимает над водою, болтает временами ногами, стонет жалобно-жалобно, как человек, и поводит назад перепуганными глазами, которые налились кровью и словно умоляют о помощи. Полежала немного тихо, перестала барахтаться и замолчала. Снова стали ее тянуть и сгонять. Она застонала, встрепенулась, стала подниматься и снова упала. Через полминуты снова забила ногами, сделала сильное движение, встала на ноги и, глубоко погружаясь в тину, быстро пошла к противоположному берегу, возле которого был лед. Мы стали звать ее сюда. Она сделала в речке полукруг и вышла на этот берег. Ее сразу стали гонять, чтоб не остыла…»
Если бы можно было монтировать книгу, как фильм, я одновременно с этим рассказом запустил бы параллельный звукоряд – бесстрастным голосом прочитываемый перечень:
«…Поймали трех агентов по сбору хлеба и прочего. Их расстреляли…»
«…Сегодня переехали в Большую Михайловку. Убили тут одного коммуниста…»
«…Выезжая с хутора, в степи в бурьяне нашли двоих, которые прятались тут с винтовками. Их порубали…»
«…Когда они разделись, им приказали завязывать друг другу руки. Все они были великороссы, молодые здоровые парни… Селяне смотрели, как сначала пленных раздевали, а потом стали выводить по одному и расстреливать. Расстреляв таким образом нескольких, остальных выставили в ряд и резанули в них из пулемета. Один бросился бежать. Его догнали и зарубили. Селяне стояли и смотрели. Смотрели и радовались. Они рассказывали, как эти дни отряд хозяйничал в селе. Пьяные разъезжают по селу, бьют нагайками селян, бьют и говорить не дают…»
«…Пообедав, наши все пошли гулять к реке. На берегу лежал убитый. Возле него собралось много людей. Когда мы появились на берегу, внимание людей было обращено на нас… Мы сели в лодку и переправились на тот берег. Постояв там немного, вернулись назад. Под берегом подурили немного, обрызгали кое-кого водой…»
«…Убили в лесу Михайловского повстанца за грабежи и насилия, которые он творил в своем селе…»
«…Наломали в садике зеленых веточек, нашли в одном хлеве пару голубиных гнездышек…»
«…Убито двое…»
Убито двое – это словно запись в реестровой книге. Никакого чувства за нею не стоит – ни ненависти, ни сожаления. Это в начале антоновского восстания была ярость – всесокрушающая, слепая, бесформенная. Избыточность взрыва. А в махновщине 1920 года чувствуется привычка, какой-то холод крови. Полное равнодушие. Сама махновская армия в начале двадцатого года – это воплощенная смерть, отлаженная, как часовой механизм.
Крым еще казался последней неприступной твердыней белого дела и действительным средоточием всех глубоко мыслящих и глубоко чувствующих людей России. Только потом выяснилось, что это иллюзия, что действительно думающих, неравнодушных и деятельных было чрезвычайно мало, но до ужаса, до удушья много было людей бывших – бывших журналистов, бывших министров, полицеймейстеров, священников без приходов, помещиков без земли и фабрикантов без богатства, – отчего, однако, амбиции этих людей нисколько не уменьшались, а может быть, даже возрастали – в преувеличенно-патетических требованиях у военных властей денег, должностей, бумаги для газет и помещений для учреждений… Крым не мог не пасть: слишком размягченная собралась здесь публика, слишком много было собственно «публики» – тогда как против красных легионов нужны были солдаты, офицеры, граждане… Но это видно сейчас, это стало видно, когда Крым пал.