Дождь и вчерашний пир
Небо провисло, как брюхо старого осла. Второй день с неба ломил стылый дождь, как в горах говорят, «из копий и жердей, овец побьет, мышей потопит». Скупой бледный свет, грязные следы на мозаичных полах, запах мокрой шерсти, и на душе сумрачно и кисло, да не от похмелья, а как от забытого страшного сна.
Люди вбегали под колонны, сизолицые, сгорбленные, сбрасывали черные, отяжелевшие от воды плащи: "Чхи! Да что ж там, Посейдон с Дием местами поменялись? Ап-чхи, чтоб тебя, чуть голова не треснула!" А парасит уже лезет под руку с поздравлением: «Доброе предзнаменование! Удачу во всех делах Зевс тебе сулит». - "Да чтоб тебя Орф сожрал! Не окочуриться бы мне от такой удачи, аж кишки промокли". Вся агора здесь от дождя прячется, под колоннами не протолкнуться - как в базарный день у прилавка с дешевой требухой, и галдеж такой, что урока не слышно. Казалось, что мы все на палубе корабля в бурном море. Было тесно, неуютно и как-то убого.
Говорили о приближающихся Дионисиях, о смерти Арриба Эпирского, о Менторе в Египте, о Харете, который болтался невесть где, но уж конечно пакостил нам втихаря, о том, как Демосфен вцепился в пятку нашему афинскому дружку Эсхину, обвиняя его в заключении Филократова мира, о котором сам смиренно просить приезжал. Филократа уже прибили, хорошо хоть Эсхин отгрызся от всех, а то изгнали бы бедолагу, и прощай наши денежки. Не для того Филипп кабанчика откармливал, чтобы Демосфен его на вертел насадил. Но горячей всего говорили о новой гетере-фессалийке: большинство обожатели были ей макушкой по крутое плечо, и за честь считалось уползти с ее ложа живым: «Выкатила свои совиные блюдца, и давай скакать! Зубами мне плечо насквозь погрызла - спасибо, что не шею», «Закидывает мне ноги на плечи – думаю: всё, пропал, ежели колени стиснет – конец благородному мужу", «Брыкается и задом бьет – пехоте нипочем не удержаться. А мы в Амфиполийской иле и не таких кобылиц объезжали», "Но какая женщина, а? Величественна, как Афина».
Смеялись над теми, кто еще не опробовал модную красотку: «А ты что, все пьешь из старой чарки? Повороти рыло – сколь их вокруг покраше да поновей». Клеандр жаловался, что подружка выпотрошила его до дна, а теперь и на порог не пускает…
- А ты откуси ей нос, - лениво посоветовал Кулик. – Посмотрим, что она тогда запоет.
Вчера на пиру он поймал меня: «Вою на луну, как собака: зачем я тебя тогда отпустил? Пусть тебе так спится, как мне сейчас». Я не знал, что ответить, только улыбался и делал жалостные глаза. А теперь он следит за мной волчьим взглядом исподлобья, так что шею сзади жжёт. Не кончится это добром. Чтобы не додуматься до какой-нибудь глупости, я принялся слушать урок.
Лисимах рассказывал, как дико и бессмысленно жили люди до благодатной помощи Прометея: мыкались, ни к одному делу не пригодные, всё валилось у них из рук, только ломать да портить умели; не знали ни закона, ни порядка, ни меры; мысли вразброд, слова бестолковы, как коровье мычание, ни на что не способны – только шею свернуть себе или другому...
«Всё, как у нас», - думал я. Башка трещала после вчерашнего пира, хоть с утра Протей раздобыл винца на опохмелку – дрянное винцо, аж слёзы из глаз от кислятины. «Думаешь, уксус вылечит от вчерашнего поноса?» - спросил кто-то, скривясь. Но пили все, выдирая чашу друг у друга.
Вчера на пиру чествовали фракийских послов – сколько дифросов поломали, сколько кратеров и гидрий разбили, сколько блюд с жареными дроздами и тушеной бараниной свернули на пол собакам на радость! Понятное дело, фракийцы пьют, как фракийцы.
Поначалу чинно танцевали гипорхему и эммелию, после второй перемены блюд – кордак и сикинниду, а потом, смотришь – старец знатного рода, родич Полисперхонта, вытащил в круг восьмидесятилетнюю старуху в шафрановом пеплосе и сикионских башмаках (где он отыскал такую? с погребальных носилок стащил?), и поскакали они развеселыми козлами - кожа шлёпает, кости стучат, суставы щелкают, зубы на пол сыплются … Старик, разбрызгивая слюни, выкрикивал непристойности и хватал себя за пах, старушка, отклячив тощий зад, трясла бедрами и призывно высовывала язык в густом желтом налете, зрители падали с лож со смеху и кидались костями, вытирая о бороду жирные пальцы. «Пусть храбро челюсти жуют! Затем дарован людям зубов блестящих белый ряд, чтоб мы жевали ими».
Александр сидел неподалеку от отца, поразительно чистенький, отстраненный, оживлялся, разговаривая с послами из разных городов или с кем-нибудь из пожилых этеров, кому больной желудок мешал нажраться в первые же минуты. Я иногда ловил его взгляд – и сразу встряхивался, старался двигаться плавно, держать спину.
Дорогие гетеры подсаживались к нему скромницами и заводили речь о стихах да о театре, мёдом текли. Александр поначалу путался в словах, не знал, куда глаза девать, потом смотрю - разговорился, Эсхил там, молчащий Ахилл, «кровь, которая течет в воспоминаниях, склеивает века»... А гетеры сидят кружком, слушают, склонив причесанные головки, детски распахнув глаза, и одна, словно в забытьи, кладет надушенную ручку ему на бедро - «как это возвышенно и верно!» Александр потом говорил: «Знаешь, Клеобула умеет чувствовать прекрасное…» Но к концу пира и он заснул прямо на полу, на пестрой циновке, с цветком за ухом и дурацкой улыбкой на губах.
Параситы нависали над столами, как голодные чайки, обменивались опытом: «Если не хочешь кости глодать, не лови хлебалом мух, таскай куски, плевать, что горячие, ожоги потом залечишь». Давились, но жрали. Воистину блажен, кто съел обед чужой…
Венки катились на пол, разговоры становились все громче и дурее; после игры в коттаб пол был в багровых лужах, хитоны - в кровавых пятнах, будто здесь две армии резались всласть. Флейтисткам наперебой предлагали взять в ротик кой-чего потолще флейты – и каждый был уверен, что он первый в мире так складно пошутил. Один из почётных гостей располосовал ножом ягодицы танцовщице, чтобы плясала порезвей да позадорней.
Потом свинью в зал запустили – фракийцам без свиньи и пир не в пир. Она понеслась галопом, сшибая всех на пути. Уворачиваясь от нее, я вспрыгнул на ложе к Карану, он посмотрел на меня опухшими глазами и разулыбался, как младенец: «Я уже сплю?». «А то! - говорю. – Камешком ляжешь, пёрышком встанешь, все забудешь, баю-бай» - и убрался поскорей на кухню. Свинья, говорят, снесла полдюжины столиков, долбанула под коленки танцующего трагического поэта, погрызла секретаря фракийского посла, так, что тот чуть кровью не истек, получила пинок лично от Филиппа, который в погоне за ней сделал круг по пиршественному залу, а когда свинью поймали, секретаря перевязали, лужи подтерли, то общим решением постановили выдать эту горячую хрюшку замуж за дворцового карлика, а затем сожрать обоих. Спели пеан Гименею и много всякой другой похабени.
- Фракийский посол хватает меня за задницу, - жаловался Леоннат.
- Помочись в кувшин, когда понесешь ему вина, - советовал я. – Что там распорядитель зевает? Пора всех по стойлам разносить.
Под фресками с танцующими амазонками уже кто-то храпел. Должно быть, девам–мужененавистницам было приятно смотреть сверху на четвероногих и пресмыкающихся, сраженных вином мужей. Мы оттаскивали в сторону поскользнувшихся на луже блевотины и приложившихся мордой об пол, а они плевались зубами и размазывали кровь по мозаике. Не каждый воин настолько любим богами, чтобы пережить пир македонского царя.
Мы с Леоннатом волокли Филиппа в его покои. Царь нарочно упирался, цеплялся за пороги и, вырвавшись из наших рук, падал на землю с радостным смехом, а потом совсем сомлел, захрапел и время от времени пытался дать нам в ухо, не открывая глаз. Уже в спальне, когда мы с трудом загрузили царя в постель, он вдруг резко метнулся в сторону и сверзился на пол, стащив за собой одеяло с матрасом. Измученный Леоннат нацелился пнуть его хорошенько, но я благонамеренно отбил его пинок: «Полегче, это тебе царь, а не баран начхал». Леоннат обиделся: «Ну и возись с ним сам!» - и ушёл.
Призывая Геракла в помощники, я один кое-как затащил Филиппа на постель. Вдруг он ожил, цапнул меня за руку и потянул к себе. Я не удержался на ногах, рухнул сверху, барахтался на царской груди, помирая от ужаса, а он, дыша перегаром, бормотал: «Да ладно тебе, дорогуша», - и лез целоваться. Я со всей дури цапнул его за руку, вывернулся, как хорек, и, опрокинув на пол таз с водой, рванул прочь.
Больше всего я боялся, что Александр узнает и взбесится. Но утром Филипп выглядел довольным и слегка смущенным, даже нашел случай за что-то сердечно меня поблагодарить. У меня от сердца отлегло: с чего я взял, что царь дурней меня?
А когда я наконец добрался до своих в казарму, там как раз завязывалась знаменитая, титаническая драка урыльниками, в коей и я принял горячее участие, чтобы немного встряхнуться. Гордые участники той битвы вспоминали о ней в синих горах Бактрии, желтых степях Согдианы, в вавилонских дворцах и на брегах далекого Ганга…
Придворные
Александра нигде не было видно, а он должен был ждать меня с утра - мы многого не договорили. И беспричинная тоска находит себе причину - Александра нет. В этом многолюдном толковище, где почесаться нельзя, чтобы кому-нибудь по уху не заехать, нет того, кто один мне нужен до смерти. Я волновался. Мальчишки быстро растут и внезапно меняются, и я вдруг потрясенно обнаруживал, что Александр сегодня совсем не такой, как неделю назад. Одну ночь проворочается на сбитой постели с обидой или с мечтой, и поутру встает другим человеком. Разумеется, я боялся, что дело коснется меня - остальные его метаморфозы я бы пережил. Вдруг я ему стал не нужен?
Пару раз я уловил его имя, произнесенное шепотом, и мне не понравилось, как это звучало - насмешкой и злорадством; я успокаивал себя: должно быть, об Александре Эпирском речь - Филипп его царем ставит у молоссов. Но все равно дергался, словно мне шмель за шиворот попал, всматривался в толпу, вслушивался в разговоры.
"Здесь все друг о друге знают куда больше, чем о себе", - как-то сказал Анаксарх. Я тогда еще был юн и не ведал, как воду мутят, но уже помнил всех придворных в лицо и разбирался в их родственных и дружеских связях, кто кому покровительствует и кто кому чем обязан, за кем тянется кровная месть, а за кем долг благодарности, догадывался о соперничестве, притязаниях, надеждах, понимал, что заслуженные полководцы говорят о ревматизме и геморрое чаще, чем о сражениях, а молодые честолюбцы - о ростовщиках и ставках на петушиных боях чаще, чем о заговорах. А о себе не знал и не понимал ничего, знал только, что я буду рядом с Александром.
И вот я бродил в толпе, внюхиваясь по-собачьи.
Македонцы, попав к царскому двору, быстро обживались и вели себя по-домашнему - ходили со скучающей миной в ожидании обеда, позевывали да почёсывались, а в беседах блистали греки, ксены царского дома, философы, поэты и ученые со всей Эллады.
Византиец Пифон, один из учеников Исократа, убеждал, что недружелюбие Афин к Филиппу – лишь гнусная болтовня клеветников и сикофантов, которых слушать ни к чему, а на самом деле, нашего царя в Афинах любят, как родного. «Кучеряво заливает,» - восхищались македонцы, но насчет Афин у них было свое мнение.
- Война в Азии - вот что нам всем сейчас нужно, - вещал Пифон. - Надо избавиться от бедняков, иначе они нас самих сожрут.
- Афины обескровлены. Земля их оскудела, ни хорошего урожая, ни хороших людей для войны, - не без удовольствия поддакивал коринфянин Херефил, друг Филиппа, набитый деньгами, как гранат зернами, известный добряк и весельчак, который нарочно таскал с собой мешочек со сластями, чтобы угощать встречных ребятишек. А еще он был хитер, честолюбив, деятелен, и без колебаний мог десяток людей на смерть послать ради пяти драхм прибыли.
Пифон цитировал Исократа: «Нынче греки врагов боятся меньше, чем собственных граждан. Богатые скорее готовы бросить свое добро в море, чем отдать его бедным, бедные же ничего так не желают, как ограбить богатых. Жертвоприношений больше не бывает, а у алтарей люди убивают друг друга».
Исократ у нас был в большой моде. Бойкий такой старикашка лет за девяносто, душевно сопли жевал насчет эллинской культуры, писал письма Филиппу, где сравнивал его с Агамемноном, и все мечтал македонской кровью пробить дорогу в Персию для греческих торгашей.
- Все хотят новых рабов, новые земли, новые рынки, - ворчал Антипатр. - Афиняне своих бедняков боятся до поносу. Резни ждут – вот-вот чернь кинется замки сбивать. Конечно, хорошо бы эту сволочь за море отправить - на большой войне все сгодятся. Вам это нужно больше, чем нам, вы изголодались, а мы – сытые. Вот от этого и плясать будем.
Пифон сравнивал Филиппа с Александром Филэллином, а наши огрызались:
- Филэллин, Филэллин… а куда денешься? Приходится любить, коли сил нету схватить за глотку и потрясти хорошенько. Теперь-то времена другие, и царь наш не любитель эллинов, а их гегемон.
- Мы, чай, не юнцы безмозглые, чтобы любить безответно. Мало было Демосфена, теперь еще один чирий выскочил - Гиперид.
Антипатр склочно промолвил:
- Иные люди, ничего не стоящие, набивают себе цену в смутные времена.
- И все же, безнадежная любовь Демосфена к одряхлевшему отечеству заслуживает если не уваженья, то хотя бы сострадания, - вздохнул Эвксен, комический поэт из Аркадии.
- Я постоянно чувствую чуждость Македонии, - принялся жаловаться он. - Чуждость и очарование. Так женщина, должно быть, страшится обожженного солнцем наемника, но не может от него глаз отвести.
Глаза его самого жалобно и страстно смотрели на Филоту, он облизывал губы, словно изнывал от жажды, протягивал к нему руки, и руки его дрожали. Филота же держался как отлитый в бронзе олимпийский победитель, внезапно соскочивший с пьедестала. Увенчанный лавровым венком в гомонящей толпе выглядит по-дурацки, и героическая поза в ожидании обеда кажется неуместной: все спотыкаются о горделиво отставленную ногу, толкают в спину – «да проходи ж быстрее, что застыл?» - и все это медлительное величье кажется растерянностью деревенщины, который не знает, куда ему ступить и что сказать. Но поэта, похоже, эта неискушенность с сеном в волосах и возбуждала. Эвксен вообще был опрометчив в любовных удовольствиях: то влюбится в семилетнюю девочку и подсылает к ней сводню с серебром, то перевозбудится у гетеры и начнет ее плетью охаживать, портя жемчужную прославленную кожу, то наткнутся на него в борделе в обнимку с финикийским матросом, а сам он выряжен Артемидой, в девичьей повязке, пеплосе, треснувшем на волосатой груди, и цветочки в бороду вплетены. Вчера на пиру он читал так долго, что мясо остыло, вино скисло, а фракийцы стали швырять в него костями.
В двух шагах от него трагический поэт Филиск мрачно осуждал войны, а Анаксарх орал, что мир - это сон, а кто много спит - тот жиреет и тупеет, как вот этот самый Филиск.
- О чем бы ты свои трагедии кропал, не будь на земле войн и преступлений? А то, как стишки, так Ахилл! Медея! Фиест! Геракл! тьфу! Геракл бы тебя за твои речи...
Лабиринт дворцовой жизни: намеки, обмолвки, уклончивость, внезапные повороты и ловушки на пустом месте, кровавая память предков, учтивые свары потомков, тяжеловатая фракийская роскошь, которая вместе с золотыми рудниками переместилась в Македонию, афинское изящество в гимнасии и палестре, дикарская щедрость и деревенская скупость богатеющих и разорившихся. Бесконечные разговоры о политике, чтобы чувствовать себя не просто сплетником, но творцом всемирной истории… «Что это, как не конец афинской талассократии?..» - «Богопротивное тщеславие эллинов…» - «Хорошо говорить о всеобщем мире (койне эйрене) с малоазийскими греками и резать соседей…» - «Эсхина купить можно, Фокиона нельзя, а Демосфена уже персы купили, он у них теперь сосет…»
Мечтательные пасифаи, бравые быки, принаряженные завитые минотавры, скучающие и готовые на все ариадны, пришлые тезеи с завидущими враждебными глазами, которые ждут подходящего случая... Для них вся жизнь в этой возне у престола. Правда, есть и другие - они любят походы, скучают без войны и, покрасовавшись пару месяцев при дворе, охотно возвращается в свою деревеньку, к семье и охоте. Там они спми себе хозяева, а не свора вокруг царского стола.
В этой толпе я увидел отца с двумя этерами. Вид у него был несчастный, и я подошел.
- Рабы нужны, чтобы скотина немного передохнула, - вещал Тиримма, человек простых, дедовских обычаев, богатый деревенщина, недавно перебравшийся к царскому двору. Он поражал всю Пеллу тем, что прилюдно ругался и дрался со своими слугами, которые отвечали ему тем же. Но против врагов хозяина вся эта избитая и озверевшая орава вставала плечом к плечу, по-семейному. Недавно Тиримме пришла в голову блажь - захотелось считаться человеком образованным, и он принялся скупать все книги в Пелле. "Вот только читать он научиться забыл", - говорил отец, который должен был теперь ходить к нему на поклон за новыми свитками.
- А ты своих балуешь, - сказал Тиримма отцу. - Когда-нибудь они тебя зарежут, клянусь Гераклом.
Он заметил меня и поманил: мол, иди, послушай, тебе тоже полезно будет.
- За что же?
- Потому что рабы твои сытые и бездельные. От скуки праздной жизни и не такие глупости в голову приходят. Боишься? - заржал он, тыча отца под ребра.
- Боюсь, как бы я сам кого не зарезал, - отец раздраженно оттолкнул его, но Тиримма ничуть не обиделся, ему такое обхождение было привычно.
- Если господин со слугами мягок и справедлив, они должны почитать его и быть благодарны до конца своих дней. Но не все таковы, - вступил в разговор доселе молчавший Менелай, скрюченный калека с перебитой спиной, висевший на костылях. Таким скрипучим монотонным голосом могла бы дверь разговаривать. - Ради своего спокойствия надо подслушивать, что они говорят меж собой, или иметь верного человека среди слуг, чтобы знать, что они замышляют.
Все знали, что он уже два года как разорился в прах и живет из милости у своего бывшего раба, который его кормит и обходится с ним уважительно. Он редко появлялся во дворце, потому что кому охота смотреть на калек? Почему-то мне показалось, что оба они плохо кончат - и Тиримма, и Менелай.
- Какие дураки, - сказал отец, слабо улыбаясь, когда мы отошли в сторону. - Детка, тебе деньги нужны?
Я помотал головой, знал, что у него нет, а я еще не успел свой выигрыш растратить. Но он всё же сунул мне в руку горсть меди.
- Я нашего повара Тиримме в наём сдал. Мы и стряпухой обойдемся.
Отличная идея: повар наш был причудник и художник, теперь ему на наших харчах было трудно себя показать, а ячменные лепешки любая рабыня приготовить сможет.
- Пойти напиться, что ли? - тоскливо сказал отец.
- С друзьями? - Я боялся, как бы он снова не отправился играть.
- Какие друзья? Просто приходится жить рядом с этими людьми. Что поделать, милый, что поделать…
Он похлопал меня по плечу и ушел.
Из толпы под дождь, под грубое холщовое сырое небо, вдруг выкатился Герод, тот странный человечек, приятель Олимпиады, который спорил с Анаксархом на агоре. Серое лицо припадочно дергается, нижняя губа тряпкой лежит на подбородке, глаза как у бьющейся на дне лодки рыбы с разодранным ртом, он озирался вокруг с убогой ненавистью и смертной обидой, словно ему чертополох в подхвостье влепили. "Никто не смеет надо мной смеяться, - выкрикнул он, взвизгнув, как укушенный. - Никто!" Все, услышавшие этот жалкий вопль, немедленно рассмеялась. Наверно, он воображал себя разъяренным грозным мстителем, но его возможности были куда меньше притязаний. Как всегда одетый в шлюховской кокетливой манере, он суетливо перекладывал складки своего хитона, ощупывал фибулу, одергивал подол, не обращая внимания на то, что ливень превращает его наряд в кучу гнилых водорослей. Мелкое дергающееся личико, сморщенное, как у плаксивого младенца, комариный голосок… И хотя люди обычно опасаются безумцев, его не боялся никто.
Я даже пожалел его на миг, и двинулся было, чтобы увести его с дождя (ради Александра я искренне старался быть хорошим, если это не стоило мне слишком больших трудов, и всегда был не прочь показать толпе грубых скотов, сколь я отличаюсь от них чуткостью и великодушием), но Герод вдруг ожесточенно захлюпал носом, загоняя назад в ноздрю длинную зеленую соплю, и я передумал вмешиваться: "Да пусть хоть весь на сопли изойдет, дурачина позорный, мне-то что за дело! Что он может чувствовать? У него кровь, как у протухшей форели."
Вдруг по толпе пронеслось: "Линкесты здесь!" Все застыли на мгновение, а потом начался жуткий гвалт. Герод, увидев, что всем стало не до него, пошел прочь, волоча плащ по грязи.
- Ты ничего не знаешь? - ниоткуда вдруг появился братец Гермон. Вид у него был торжествующий, и я сразу похолодел.
- Что?
- Говорят, Александр заболел. Я слышал, хотели послать за Менекертом.
- Ты все врешь, - злобно сказал я. Менекерт лечил сумасшедших и эпилептиков. - Молчи лучше, захлопни свою выгребную яму, башка трухлявая, я сейчас из тебя кишки вытряхну.
Гаденыш только и умел появляться, когда была возможность испортить мне день, и исчезать, когда чуял трепку. Я прикусил кулак, чтобы загнать слезы назад в глубь глаз. Он всё врёт, как всегда. Надо найти Александра.
Приезд Линкестов
И тут я увидел его. Александр стоял отдельно от всех, на границе дождя, и смотрел на линкестийские повозки, въезжающие в ворота. Он выглядел больным - бледные губы, лоб в испарине, потерянный взгляд. Я подбежал к нему и встал рядом, задыхаясь.
- Услышали про бунт в городе - и явились всем гуртом. Баб и коз своих притащили, - бормотал он, кривя губы в отвращении. - Кому пожар, а кому погреться.
- Как ты?
- После поговорим. Не пропадай, ты мне нужен сегодня.
- Я рядом буду, у меня дежурств нет.
- Хорошо. Нет, ты посмотри на них. Входят, как в завоеванный город, псины шелудивые, ждут, что мы перед ними, как сучки, раскорячимся.
Да, от линкестийцев смердело заговорами и кровью - это чуял каждый, у кого был нос; и встречали их с каменными лицами и сомкнутыми плечами: сталкивали со ступеней, не пускали под крышу – во дворе перетопчетесь, хоть грязь под дождем стечёт. Даже дворцовые слуги, нагруженные линкестийским скарбом, делали гордые и враждебные лица, того и гляди вывалят их рухлядь в лужу.
В толпе говорили, не понижая голоса:
- Дионисии на носу. А эта сволота нам все праздники испоганит.
- Обычно и спрашивать не надо, что за сволочь воду мутит: тычь в линкеста - не ошибешься.
- В толк не возьму, зачем же царь их принимает?
- Царь добёр. Со всякой пакостью готов в мире жить. Но с Линкестами добром не разойдешься. Чуть дашь слабину - разом из страны скотобойню устроят.
Филипп считал: врагов надо держать под рукой и улыбаться, если не готов резать их прямо сейчас. Но все знали, что их присутствие приносит беду. Это ж скорпионья порода - жалят не ради выгоды, а потому что такова их натура; вечно рыщут в поисках недовольных, прикармливают и натравливают; давно издохшую вражду оживят и выставят как свеженькую; клевещут остервенело и неутомимо, заговоры им вместо сна, а бунты вместо хлеба.
Линкесты и не скрывали враждебности и с грозным сопением лезли под крытую колоннаду то с одной стороны, то с другой. Пробираясь через толпу, нарочно толкались расставленными локтями, раздували ноздри, ступали дерзко, подбоченясь, сверкали глазами. Обменивались наглыми замечаниями, не понижая голоса, словно вокруг были глухие. Я прикинул: нет, сейчас драки не будет - не столько дождь льет, сколько гром гремит. Наплюют друг другу в бороды и разойдутся миром ради священных законов гостеприимства. Но в ближайшие дни, чую, веселая жизнь нас ждёт.
А вот и сам Аэроп Линкест показался, старший в роду. Его вывалили из носилок и почтительно повели под руки. Как назло, дождь прекратился.
- Счастливое предзнаменование, - сказал Аррабей отцу. - Мы на это болото солнце привезли.
Старик увидел, что все смотрят на него по-волчьи, и язык вывалил, длиннее, чем у Медузы. Экая туша! Когда я в первый раз увидел слонов в Индии, сразу вспомнил Аэропа… Седой, как грайя, неряшливый толстяк в плаще цвета свиной печени и тяжелом старинном доспехе с горгонейоном на груди - вишь, даже не притворяется, что с миром пришел. Один глаз у него был затянут молочной пленкой, другой горел злобой на весь мир. На коня, говорят, его подсаживали четверо, но с копьем и мечом он управлялся лихо. Как по мне, он был похож на раздутый труп - не верилось, что эти короткие руки-культяпки способны оружие удержать, но недавно он огромного секача на копье взял. Не стоило недооценивать его слепую жажду крови и рысью хитрость.
За ним шел гигант-иллириец, Ванея (*другое имя найти*), начальник многочисленной линкестийской дружины, бывалый рубака (и против нас бился, и за нас), коричневый и кряжистый, жесткий человек, ему ухо режь - не поморщится, человек-топор.
- Варвары, - сказал кто-то. - И иллирийских варваров за собой таскают.
Ванея пристально взглянул в толпу и нехорошо ухмыльнулся.
Старика под руки вели его сыновья, Аррабей Шепелявый (бычий лоб и глаза навыкате, по-звериному бессмысленные, толстый язык туго ворочался у него во рту, говорил он мало, больше ревел) и Геромен Безносый (нос ему оттяпала собака Антипатра, когда они сцепились по молодости, должно быть, лет тридцать назад). Оба рыхлые, грудастые и крупитчатые, в золотых оплечьях, изукрашенных нагрудниках, серебряные поножи на слоновьих ногах. И оба - отличные бойцы, быстрые, яростные, с мощным ударом. Они были этерами Филиппа, но пару последних месяцев сидели у себя в Линкестиде, что было настораживающим знаком. Третий сын Аэропа, Александр, был намного моложе братьев, он держался несколько в стороне от буйной родни. Вялый и осторожный, он громче всех говорил о мире и согласии, часто поминал кровное родство с Аргеадами и покойную царицу Эвридику и изъявлял покорность Филиппу всем своим благонамеренным существованием. Он сновал между своими и нашими, как иголка, сшивающая прореху. Бессмысленное дело. Говорили, он неплох. Ага, и кобыла добрый человек, а в табуне побежит, куда вожак поведет. Знать бы, кто для него за вожака. Сейчас он стоял на крыльце, протягивая руки отцу и братьям, а рядом с ним - Аминта Боров, сын Аррабея, который командовал спейрой в фаланге, и наш Леоннат, красный от смущения, - явились поцеловать ручку дедушке.
Солнце висело бельмом, все было мутно и двоилось, как сквозь прижмуренные глаза. Меня затошнило - маета и нуда, мертвая зыбь дурных предчувствий. Бунт в городе подавили, но теперь во дворце той же гнилью запахло.
Аэроп, как морское чудовище, вытянутое на берег, тяжело передвигал опухшие ноги, от него и воняло-то рыбой. Зачем старики в заговоры впутываются? Ну ухватит он власть - так все равно через год-другой в могилу лезть. Но Аэроп уже пережил Аминту, Александра, Птолемея Алороса и Пердикку, надеялся, небось, что Филиппа переживет. Видно, жизнь ему вкусна, жрет ее и причмокивает.
- Посторонись-ка, малец, - сказал Ванея, отталкивая Александра локтем. Голос у него - будто булыжниками плюется. Аэроп прошел рядом, глянув на Александра столь равнодушно, что я его втрое больше возненавидел.
- Дядя, - мягко сказал Александр в спину Линкесту. - Добро пожаловать.
- Ах это ты! - старик живо повернулся. - Каран, кажется? Нет? Арридей?
- Александр, - подсказал смущённый Леоннат, но Аэроп и сам прекрасно знал, кто перед ним стоит, просто глумился. Александр держал голову высоко, лицо горело, но было спокойно и светло.
- Ах да, Александр! Ну конечно, Филиппов любимчик. Ну здравствуй, внучок, - разулыбался Аэроп, его розовые десны напоминали о младенцах - не о старости. Он обнял Александра обманчиво слабыми руками-подушками, и у меня сердце заныло. Лучше бы он прошел мимо, лучше бы не знал Александра в лицо. Я вдруг вспомнил, что Еврипид погиб, растерзанный сворой собак одного линкестийца.
- Даже у нас в горах слышали, какая ты лапушка, отцовская гордость и надежда. Куколка, говорят, а не царевич, даже блохи на нём, говорят, красивые да породистые... - Тяжелый, умышленно дряхлый Аэроп щебетал соловушкой, и голос был нежный и высокий, с девичьими светлыми переливами. - Не серчай на старика, внучок, ежели не по-столичному чего брякну, я ведь помню тебя, когда ты был ростом с зайца - ты и тогда молодец был, нянек колотил, посуду бил, на братьев с ножом бросался...
Один паскудник из дворцовых линкестов с поганой ухмылкой что-то зашептал Аэропу на ухо. Тот рассмеялся:
- Глянь-ка, люди бают, ты до сих пор чудачишь, добрых людей пугаешь. Что за беда у Филиппа - все детки головой скорбны... Неужто и лекаря не помогают? Может, кто порчу навел? Знаешь, колдовки из воска куколок лепят и иглами в них тычут, а то нацарапают проклятье на свинцовой табличке да в землю зароют - хочешь не хочешь, а помрёшь.
Александр смотрел твердо, будто брал его на взгляд, как кабана на копье. Не знаю, как он усмирял свой гнев, но я пылал вовсю и с восторгом понял, что меня понесло.
- А что у вас там, в заднице мира, все мужи бабьими сплетнями услаждаются? - звонко спросил я Ванею. - А я думал, просто коз пендюрят...
Пала тишина. Ванея посмотрел на меня удивленно, а потом - я даже движенья его рассмотреть не сумел - его кулак с такой сокрушительной силой влетел мне под дых, что я свернулся, как береста на огне, и остаток родственной беседы пропустил. Задышал я, когда уже все линкесты убрались во дворец из палестры.
- Очухался? - участливо спросил Александр. - Ты попрыгай, руками помаши, вздохни поглубже... Ничего он тебе не отбил?
Я на четвереньках сполз во двор и блеванул в лужу - вроде, живой.
- Нашел на кого лапу поднимать. Ванея в прошлом году с Адметом на поединке на равных бился, с тех пор никто не рискует его вызвать, кроме тебя, дуралея.
Его слов мне медом на сердце легли. Я еле распрямился, живот болел до слез, но настроение заметно улучшилось. Я был собою горд и счастлив, что огреб прямо на глазах у Александра. Может, теперь он перестанет говорить, что я мало его люблю.
Он вытер мне лицо платком и помог подняться.
- Ну как?
- Ничего, не помру, - прохрипел я.
Он засмеялся и поцеловал меня в нос.
- Старый Линкест, как дохлая жаба, - сказал он. - Раздавишь - будет много вони. Но лучше все же нос заткнуть и раздавить.
(продолжение в следующем посте)