+ + +
"Орест" кончился, и Олимпиада непреклонно отправила меня к отцу. Мы с Александром обменялись отчаянными взглядами, и я ушел, шатаясь, как опоенный.
Начало "Эвменид" я не помню - мы с отцом говорили.
- Александр удачлив, - сказал он. - Это хорошо. Он из тех, в кого боги всматриваются с рождения, годится он для большой судьбы или другого надо искать. Большая честь, большая опасность... Так и будут испытывать всю жизнь, никогда не перестанут.
Я подумал: непременно надо пересказать это Александру, ему понравится...
- И ты, детка, будь осторожнее. Я вижу, ты рвёшься делить его судьбу... Но она - не твоя, не по твоей мерке... Друзья героев умирают первыми, сам знаешь. Патрокл, Пирифой... Это все топливо для костра, у которого герой греет руки и приносит жертвы богам...
Голос его звучал шутливо и мягко, он не хотел меня обидеть. И я ответил в том же духе:
- Ты про Иолая и Пилада забыл - им-то все как с гуся вода. Тут уж как повезет...
На самом деле, судьба Патрокла нравилась мне больше - приятнее быть оплаканным, чем оплакивать самому. В детстве всегда думаешь, что хорошо умереть молодым.
- Ты у меня один, - сказал отец, прочитав мои мысли, и обнял так, что я придушенно пискнул. - Не хочу, чтобы тебя прирезали просто потому, что ты путаешься у кого-то под ногами. Не хочу тебя хоронить.
- О чем ты говоришь? Александр ранен, не я. Я бы все отдал, чтобы быть рядом с ним. Его могли убить, понимаешь? Этот предатель Герод сидел у него за спиной, у него был меч...
Но отцу на это было наплевать.
Постепенно представление меня захватило. Была там одна жуткая сцена, когда эринии поднимались из-под земли: змееволосые, собакоголовые, покрытые грязной шерстью, с горбами за спиной. Они сперва вставали на четвереньки, и мне казалось, что ноги у них выгибаются в другую сторону, по-собачьи, уши у них шевелились - клянусь! - и шерсть на загривках стояла дыбом. Змеиное шипение неслось отовсюду, какая-то женщина, вскрикнув, вскочила ногами на скамейку и я тоже в ужасе посмотрел под ноги. Отец тронул меня за руку, успокаивая, а я шарахнулся в сторону от его прикосновения.
Бешеные прыжки эриний в орхестре и на сцене. Они развернули длинные кнуты и стегали ими во все стороны, двигались нечеловечески быстро, изгибаясь по-звериному. Когда за их спинами распахнулись отвратительные перепончатые крылья, дети заревели от страха, женщины заголосили. Тимпаны грохотали в бешеном ритме, и сердце выскакивало из груди. Вдруг с резким ударом кроталонов что-то сверкнуло, ослепив на миг, и огромные тени с жадным воем разлетелись по всему театру. Я почувствовал, как одна из них холодом и мраком мазнула меня по лбу и по щеке. Зрители вопили, закрывая головы руками.
"Как он это делает?" - шептал отец.
+ + +
С "Тюленями" все объяснилось. Есть такая, не слишком известная история про Менелая и Елену: они никак не могли вернуться домой из Трои без попутного ветра и десять лет болтались в южных морях. Наконец, кто-то посоветовал им поймать Протея, чтобы тот разрушил чары и разрешил дуть южному ветру. Протей обычно плавал и спал вместе с тюленями, поэтому и Менелай со спутниками обрядились в тюленьи шкуры.
Тут уж изобретатель фокусов Филохор развернулся вовсю - схваченный Протей превращался во льва и змея, в вепря и дельфина, в поток воды и цветущее деревцо - и все это происходило перед нашими глазами. Театр ахал, вскрикивал, хохотал. Посмотришь по сторонам - тысячи лиц, как по команде, одновременно меняют выражение: страх - изумление - восторг...
Восхищенными детьми, насмотревшимися чудес, все расходились на обед, обсуждая виденное. А вечером комедия еще... "Уховёртки"! Что за уховёртки?
+ + +
Люди, проходя мимо, благословляли Александра, и он в их любви и сочувствии расцветал, как роза, ветер и солнце гуляли в его волосах...
- Это была безобразная свалка, - рассказывал он, презрительно морща нос. - Герод визжит, как бешеный хорек, Ланика рычит, рвётся его на куски рвать, бабы висят на ней и голосят, из-под моего правого локтя мама командует: "Убей его", и Электра со сцены - про то же... А я всё не пойму, куда бить, чтобы не задеть никого, всё в чужих ногах путаюсь, куда ни ткнусь - бабьи подолы, зонтики, опахала... Какой-то придурок опахало мне на голову уронил, представляешь? Я тогда вонючкин выпад и пропустил - он в бою не так уж плох оказался, знает, за какой конец меч держать. Положение у него выгодное, а у меня - дурацкое. Он сверху бьет, то в меня, то в маму, а я отбиваю, весь в поту уже, рука неметь начала, а всё не верю, что это всерьёз. Вот какого хрена? Голову ему, что ли напекло? Он на меня с мечом лезет, а я в чью-то корзинку с завтраком наступил, ногой дрыгаю, а она зацепилась и не слетает. На одной ноге скачу, как цапля придурошная. Вот тут мне опахалом по голове и прилетело, и хор запел...
Я смеялся до слез, и он со мной, но все это было не слишком-то весело, мы оба понимали.
- Маму уже к оттащили подальше, на нижние ряды, а Ланика увидела, что меня ранили, - из ушей дым, пар из носа: "Ах ты сморчок поганый!" Это она про него - не про меня. Девок с себя стряхнула, как блох, и попёрла медведицей через скамейки наверх к Героду. По дороге из-под кого-то подушку цапнула и как долбанет его по голове - перья облаком. Он малость причумел, тут и я его по руке рубанул, хороший удар, ну ты видел, кость ему разрубил, а второй по тыкве плашмя со всей дури - ухо ему скосил и половину волос, неловко вышло. Он меч выронил, зашатался, и тут бабы на него со всех сторон - кулаками машут, когтями в глаза лезут, волосы дерут, меня смели с дороги, как ветошь, чудом не затоптали. Страшное дело! Мама хорошо держалась, в свалку не полезла, только командовала. Она храбрая, даже не вскрикнула ни разу. Недовольна, правда, была, что я его на месте не прикончил и что стражники его от баб отбили. Ну я ей потом объяснил... А она говорит: "Это была бы жертва Дионису"...
Мы как раз подошли к новой статуе Диониса с пантерой у входа в театр. Александр остановился, всмотрелся в его безмятежное бронзовое лицо.
"Наверно, все это его позабавило," - сказал он, пожав плечами. Он был такой неуязвимый с виду, такой сияющий, а я знал - одного удара хватило бы, чтобы погасить это сияние навсегда, одного грёбаного предателя за спиной. От этого отобьётся - появится другой, третий... Отец сказал: "Никогда не перестанут".
Темный Дионис стоял перед нами и усмехался красивым женственным ртом. Я погладил пантеру - звери были проще, чем люди и боги, и нравились мне больше.
+ + +
Фессал напоминал мне Деметрия - высокий, но хрупкий, со стрекозьим трепетом внутри. Его лицо, казалось, хранило отпечаток маски - чуть измятое, как текучая вода, бледное в желтизну, как пергамент, на котором можно написать, что угодно. У него был большой подвижный улыбчивый рот с прекрасными зубами, седой клок волос надо лбом, слишком темные внимательные глаза без зрачков - все в них вязло, как в смоле, и продолжало жить под черной поверхностью.
Они с Александром сразу были очарованы друг другом.
- В этот день я был не только актером, но и восхищенным зрителем, - сказал Фессал. - Я видел, как ты сражаешься... Это было блистательно. Я забыл, что играю "Ореста", думал - смотрю "Гнев Ахилла".
Александр вспыхнул от удовольствия и сразу полюбил его еще больше.
- Ты показал мне на убийцу. Я бы не заметил его, если бы ты не показал на него рукой!
- Я ничего не видел... - покаянно сказал Фессал. - Солнце ударило в прорези маски, и я ослеп на миг, потерялся, не мог понять, где сцена, где зрители, пока Кориск не заговорил... Но я счастлив, что так вышло. Ужасно счастлив.
Я сразу его зауважал - мало кто не приписал бы себе такую заслугу.
- Значит, бог тебя вёл, - взволнованно сказал Александр.
- Глаза подвели, - вздохнул Фессал. - Случайность, слепой жест в никуда...
- С тобой бывало так раньше?
- Нет, никогда.
- Ну вот! - торжествующе воскликнул Александр.
Фессал заговорил о Филохоре - поэт был перепуган до смерти, боялся что его свяжут с заговорщиками, и умолял Фессала заступиться.
- Он молодой, горячий... ну как молодой... лысина, как у Аристофана, но сорока еще нет... И афинянин. Афиняне не любят царей, - робко говорил Фессал и делал умоляющие глаза.
- А ты откуда ты родом?
- Из Фер Фессалийских. Там царем был Адмет, который не хотел умирать... - Фессал сбился, затряс головой, седой клок на лбу смешно запрыгал. - Если что в его стихах царю показалось обидным...
- Пустяки, - великодушно простил Александр вме отцовские обиды.
- Представьте только, сидит бедняга за декорациями, в щелку смотрит, подсказывает... Он любит актёрам подсказывать... "Умри ж, и проклят будь!" И как обалдел бедняга, когда вдруг началось. Я как раз за сценой переодевался, видел, как он бегал кругами и руки ломал: "Я не хотел, я не хотел! Что делать? Что делать?" Мол, я ведь только чихнул - а тут небо и рухнуло.
Он показал Филохора одним жестом, мгновенным изменением лица - на миг перед нами появилось жалкое и ужасно смешное создание с вытаращенными глазами. Александр рассмеялся. Он влюбленно смотрел на Фессала, будто ждал, что тот сейчас звезду из-под плаща достанет.
- Трагедия хочет души опрокидывать, а не государственное устройство, - продолжал Фессал уже серьезно. - Поэты - певчие пташки, а не подстрекатели на агоре... Они как дети...
- Успокой беднягу, никто его здесь не обидит, пренебрежительно отмахнулся Александр. - Мы знаем, кто заговорщики.
- И часто у вас так? - осторожно спросил Фессал. - Я многое слышал о македонских традициях цареубийства, но никак не ожидал, что эдакое кирикуку случится прямо на моем первом спектакле... Меня поразило, что никто, кажется, даже не удивился. Охрана деловито кого-то порубала и все спокойно уселись на подушки досматривать, что там дальше с Агамемноном. И заговорщики эти - будто они каждую неделю привычно собираются бунтовать, а потом привычно идут в тюрьму с опущенными головами... А царь... Говорят, когда покончили с убийцей, он и бровью не повел, даже с места не встал, только ноги поднял, чтобы кровь подтерли. Мало того, что спектакль досмотрел, так еще и хлопал от души. Великий человек! Нет, правда, для вас это и впрямь так привычно?
Наивное искреннее лицо и усмешка в умных глазах, обаятельная смесь дерзости и застенчивости. Александр пожал плечами, ему не хотелось говорить про политику, хотелось про театр.
- А ты не разу не сбился! - сказал он восхищенно.
- Это моя работа, - смутился Фессал. - Мы перед богом играем. Не развлечение, а священнодействие. Всегда приходится лицо держать. Мы тренированные. Надо чувствовать удар меча в живот и, в то же время, считать шаги, чтобы вопить от боли рядом с нужным резонатором.
Александр впитывал все, как губка.
- Умирать и считать шаги, - повторил он. - Это хорошо. Хорошо!
Под его влюбленным взглядом Фессал еще много интересного рассказал. Отец говорил: актерам ум не обязателен, они на чутье работают. Но Фессал был талантлив и умен в равной степени.
Он говорил, что в трагедиях боги напоминают о себе.
- Никто в здравом уме не станет враждовать с богами. Эдип не хотел. И Орест. И Геракл. Но порой так получается: человек оказывается на месте разлома мироздания... и этот разлом проходит прямо по нему, через его судьбу, его душу. А богам нужно эту дыру скорей залатать, восстановить равновесие, иначе всё сползёт в хаос. Вот и шьют по живому.
Еще он говорил (и я вспоминал рассуждения орфиков), что счастье слишком полное тоже нарушает равновесие, потому любимцам богов достается и страданий в полную меру, за каждую ложку - по ведру.
- Трудно играть убийцу и жертву одновременно? - помню, спросил его Александр.
- Так угодно Дионису, - тихо ответил Фессал и опустил глаза. - Он и сам таков. И в каждом человеке это сокрыто - убийца, жертва, преследователь, беглец... Трагедия открывает человеку то, что он боится знать о себе.
+ + +
Дионисии катились к концу. В комедии спешно вставляли шуточки о последних событиях. Старый сводник, обжора-Геракл и бестолковый деревенщина - все стали чудовищно пузаты, задасты и говорили глупости тоненьким голоском Аэропа.
Веселое и самоуверенное настроение Александра вскоре полиняло. Героическое всё кончилось, длилась мутная мутотень: допросы, торги, расчёты. Он уже не радовался победе - скорее, терзался тем, что выглядел смешно. Герод, определенно, был не Гектор - Терсит, в лучшем случае, а с терситами на мечах не бьются, их пинком под зад отшвыривают с дороги и идут дальше, не оглядываясь.
- Ты никому не говорил, что я в Ланикину корзинку наступил? Не говори. По-дурацки всё вышло. Фессал сказал: "Гнев Ахилла"... Он смеялся надо мной, да?
- Ничего подобного. Он в тебя влюбился.
- Правда? - Это его немного взбодрило. - Наверно, было бы лучше Герода сразу прирезать, а то он там, в подвалах, ужасные вещи говорит. Совсем свихнулся, как сова в полдень. Скорей бы всё закончилось.
Вечерами после комедий Александр бегал на допросы; Филипп позволял - ему все казалось, что сын и наследник полон опасных иллюзий, а дознание должно было показать ему неприглядную сторону жизни и человеческой природы. Александру это было не в радость, но он считал, что должен всё знать.
- Неприятно смотреть, - говорил Александр. - Его всего-то пару раз ударили, пустяк, мне от тебя на тренировках сильнее достается. А все равно - стыдно и тошно.
(В пытки у нас особо не верили: мол, камень плетью не перешибешь, а песок и от дуновения сыплется. Настоящих пыточных мастеров, которых потом в Азии я видел во множестве, в Македонии не было. Ну ожгут кнутом, чтобы говорить поспешал, пока обед не остыл, но и это, большей частью, оказывалось ни к чему. Была угроза пострашней кнута и каленого железа - по закону царь имел право вместе с преступником и его семью казнить, иначе кровная месть могла тянуться столетиями. Так что за обещание сохранить жизнь отцу, сыновьям и братьям злодеи хватались обеими руками и охотно признавали свою вину.)
"Все слишком просто и подло," - жаловался Александр. Вместо таинственных глубин открывалось мелкое болотце властолюбия, страха и жадности. Александр ежился, глаза смотрели тоскливо.
+ + +
Я в подвалы не рвался, но разок побывать пришлось - Антипатр отправил меня к царю с посланием, и, пока Филипп, наклонившись к светильнику, разбирал что написано в табличках, я осматривался вокруг.
Аэроп не висел на дыбе, как мне представлялось, а сидел на стуле. Его морда выражала презрение и скуку, жирный подбородок блестел от слюны, а необъятный зад стекал с сиденья, как наледь с крыши.
- Не грози, - мяукал он лениво, почесывая то бедра, то грудь, то спину. - Мои внуки честно тебе служат, и мои люди... много людей...
В паху у него, видно, тоже свербело - он вольно лез под хитон и чесался с наслаждением.
- Оскопить бы тебя лет пятьдесят назад, не было б у меня забот, - мечтательно сказал Филипп, бросив на него косой взгляд. - Ты говори, говори... Козленок блеял да жил, ягненок молча подох.
- Н-не-е гро-о-ози, - зевал Аэроп.
По-настоящему он заговорил где-то через неделю, начал сдавать всякую шелупонь.
- Это все рыбки мелководные, - говорил Филипп, - ты с глубины таскай.
Но на пескариков ловилась рыба покрупнее, позубастей. Все было не так просто, как казалось поначалу - заговор ветвился широко. Аэроп готовил его давно и любовно, зернышко к зернышку, копье к копью, человечек к человечку. Заговорщики находились среди ближайших царских родственников и собутыльников, в царицыных покоях, на кухне, среди домашних врачей и в армии. Даже одного из Семёрки, телохранителя Менетия, подозревали всерьёз. И восстание в Линкестиде было подготовлено - где-то там, в горах, была неплохо вооруженная армия, готовая по сигналу двинуться в Эмафию, чтобы подавить сопротивление тех, кто останется верным Аргеадам. Линкестийская ила и таксис Аминты Борова тоже были под подозрением. И с иллирийским князем у Аэропа был уговор, и с афинянами; даже с персами он списался, предлагая вечный мир в обмен на золото.
- И этот тупой иллириец взял да промахнулся! - ревел Аэроп, как вол под ярмом. Он снова проиграл, в который раз.
Филипп не отказал себе в удовольствии объяснить, что не Ванея виноват в его крахе, а кое-кто из его соседей-горцев, доносившие царю о военных приготовлениях, и двойной предатель Герод, и стремянный Аррабея, и любовница Геромена...
- Если меня люди продают, почему бы им тебя не продать? - сказал Филипп, невесело усмехаясь. - Старый ты хрыч. Я знаю, сколько раз ты пердел за обедом.
- Что ж сразу не придавил? - устало спросил Аэроп.
- Так заговор надо сперва откормить - потом на бойню.
Аэроп с каждым днем старел лет на десять, жизнь из него вытекала вместе с надеждой. Он ни в чем не раскаивался, но сознался во всем и безжалостно топил сообщников, словно радуясь, что не придется умирать одному. ("Прорвало дерьма запруду," - сказал Филипп.)
Но как-ьо раз Аэроп вдруг взглянул хитрым загоревшимся глазом и захихикал:
- Думаешь, я всех тебе сдал? Нет, дорогуша, про всех ты никогда не узнаешь. А они есть - совсем близко, рядышком, под бочком.
("Взял полные пригоршни грязи и в воздух бросил, - сказал Александр. - На кого попадёт".)
- Быть может, это твой сын, или жена, или ближайший друг, или один из тех, кто пришёл сюда вместе с тобой и дрожит, что я обличу его. Но пусть не боится, я не выдам. Ты бойся.
Дознаватели невольно переглянулись, Аэроп затрясся всей своей тушей от смеха, заквохтал, жир ходил волнами. Он истекал смертным потом, распухший язык с трудом ворочался во рту, ногти на отекших руках посинели, а губы почернели, но он смотрел из-под полуопущенных век как победитель.
Филипп не дрогнул, даже бровью не повёл, чтобы посмотреть на замерзших вокруг, возмущённых и встревоженных людей.
- Ты умираешь, старый боров. И свои секреты ты могильным червям будешь рассказывать, - сказал он спокойно. - Два твоих сына завтра встанут перед воинским собранием и тоже умрут, доказательств их вины у меня достаточно. Родня твоя сейчас ползает передо мной на коленях, клянутся в верности, а завтра они будут наперегонки плевать на твой вонючий труп, лишь бы я поверил, что они не причастны твоим делишкам. А я сейчас отправлюсь пировать, засну рядом с горячей девчонкой, завтра приму послов, послезавтра на охоту, потом - игры в Дионе, новый поход... Надоело в твоих говённых заговорах рыться, на войну пора. Ты ведь тоже любил все это, старый хрен, но теперь оно не для тебя. Так что, прощай. У меня куча дел, и все они приятнее, чем гнить рядом с тобой в подвале.
- У меня ноги стынут, - капризно сказал Аэроп, ерзая на лавке.
- Ты умираешь, - ласково объяснил Филипп. - И все твои будущие предательства сдохнут вместе с тобой.
+ + +
- А что Герод ? - выспрашивал я у Александра.
- Скулит, как падла, - неохотно отвечал он, но я продолжал расспрашивать, и Александр постепенно пересказывал мне всё, презрительно кривя рот, удивленно и горестно подняв брови, а воображение дополняло недосказанное.
Пытать Герода было ни к чему - он и так говорил больше, чем доставало терпения слушать, уморил дознавателей бесконечной болтовней.
С его преступлением все было ясно, оставался вопрос: зачем? Зачем он пошел убивать Александра и Олимпиаду, когда заговор на его глазах и не без его помощи позорно провалился?
- Как же ты смел предать своего царя и свою благодетельницу?
Герод воодушевился, завозился в веревках, пытаясь выпрямиться, загорелся, как оратор в суде.
- Верность - для собак, - отвечал он, скалясь. - Благодетельница! Не нужны мне ничьи благодеяния! Какое право она имеет мне покровительствовать? Женщина! Эпиротка! Чужачка! Кто она такая? Я не хочу подачек, мне моё нужно. Моё подайте!
- Да что твоё-то? - спрашивали усталые палачи почти благодушно.
- Ничего! - орал он, брызгая слюной, злой, как бешеный хорёк. - Ничего у меня нет! Любое ничтожество павлином ходит, деньгами звенит, и все стелются, а я как черепашка с сорванным панцирем! Ничего у меня нет! Мальчишка этот! Тринадцать лет! А ходит, как царь, будто весь мир перед ним лежит, ноги раздвинув. Мне вот удачи нет, жизни нет, одно ничтожество в удел... Так почему ему жить?
Он высмотрел Александра и орал уже ему в лицо:
- Думаешь, что захочешь, то и получишь? Хрен тебе! Ничего не будет. Если б я ударил минутой раньше, ты бы лежал и гнил! Такие, как ты, ничего не понимают, вас учить надо. Вы все - пища для червей. Все! Все! Никто не побеждает - червям все проигрывают. Вот что ты зубы скалишь? - бросался он с веревок на палача. - Завтра сам на дыбе повиснешь! Завоешь тогда! А я спокоен буду. Мертвые спокойны. Все, что могло со мной случиться, уже случилось. Я спокоен!
Он корчился в припадке, плевался, выл, но продолжал говорить - в кои-то веки раз его слушали внимательно.
- Запиши, - орал он. - Я всех вас ненавижу! Линкесты, жабы, денег обещали, мол, после со мной расплатятся, когда всё возьмут. Ага, будто я не знаю, как дела делаются... копьем в живот они расплатятся! Этот иллириец дохлый говорил: "Что велят, то и сделаешь". Думали, поймали меня. А вот хрен им! Сами теперь на дыбе воют. Это я, я их туда подвесил! А тому иллирийскому херу собаки уже кишки выгрызли. Лежит да пованивает. А как ходил-то, а! Аякс под Троей! Сам он много ли сделал? Ха-ха!
Палачи тоже одобрительно поржали. Ванею никто здесь не любил.
- А царь! Я ему жизнь спас, а он: какие деньги? разве Линкесты тебе не заплатили? Где уважение? Где благодарность? Ни обола я от судьбы не получил, ни грёбанного обола! Теперь и с меня никто ничего не получит, уроды вы все, пусть все ростовщики удавятся! - Герод хрипло хохотал и плевался со всей мочи, стараясь доплюнуть до дознавателей.
- Кто велел тебе убить царицу Олимпиаду и царевича Александра? - спрашивал Антипатр, делая знак писцу.
- Пиши! - Герод помолчал, сглатывая слюну и набирая голоса. - Пиши! Я всегда действую без начальников, советников и соратников единственно по своей свободной воле...
Действует он! За всю жизнь только перепелку в красный цвет покрасил да Александра попробовал убить! Меня это с ума сводило: нелепый человечишко, склеенный рыбным клеем из кусков осла, крысы и гадюки, по невнятной прихоти прогнившего воробьиного ума запросто мог убить Александра! А если за дело возьмётся человек серьёзный, у которого и причины будут основательнее и рука тверже?
- Пишите! Я сам всё решил, в моем уединенном сердце. Линкесты - пыль, тлен, ничто. Я так пожелал, и этого достаточно. Я так пожелал, и пусть весь мир сгорит.
Серолицый, высохший и смердящий, Герод грозил судьям:
- Вы не знаете, с кем вы связались!
Палачи заржали, Антипатр сварливо отчеканил:
- Знаем, что ты есть предатель и трусливый убийца женщин и детей.
- Если б вы знали, кто я... - бормотал Герод уже не так уверенно.
- Мы знаем, кто ты, и родителей твоих знаем, - твёрдо отвечал Антипатр. - Ты свою семью навек позором покрыл, выблядок несчастный.
Герод замолчал, кусая губы. «Если б вы знали, кто я в моем воображении»... - наверно, думал он, маленький нелепый человек, измученный своим ничтожеством. Был, должно быть, некий предел унижения, который он отказывался переступать, а тут обстоятельства вытолкнули его за эту грань - и он не вынес.
Я подумал - с ужасом - вдруг его проигрыш мне, тогда, в фессалийских казармах, стал последней соломинкой, под которой треснул его и без того слабый дребезжащий рассудок? Я даже не помню, куда дел эти деньги, на что потратил... "Я выиграл честно" - это меня утешало слегка.
Судьба Герода меня тревожила, я многое себе навоображал. Не дурак ведь, не невежда, не трус, как внезапно выяснил Александр, отбиваясь от его наскоков. Как он загнал себя в этот крысиный угол всеобщего презрения и почему нашел из него такой безумный, самоубийственный выход? Я замирал перед непроглядной глубиной человеческой души. Смогут ли философы в Миезе объяснить Герода?
Я размышлял вслух:
- Должно быть, ему тошно от себя стало, не вынес, что все смотрят на него, как на вошь. Он же с идеями, чувствительный, ему надо себя уважать, а всех прочих презирать...
- Мне его совсем не жаль, - сердито сказал Александр, но голос его дрогнул, и он только пуще рассердился. - Предатели землю оскверняют и жить не должны. Пусть сдохнет.
* * *
Олимпиада стыла в горьком недоумении: вот так, Герод, столько лет с руки евший, был предателем, зато изгнанная Мисия осталась верна.
Она глухо засмеялась. Что толку в верности человека, которому не веришь? Не больше, чем в доверии тому, кому верить нельзя. А Мисия мертва и, следовательно, бесполезна вдвойне. Надо совершать возлияния на ее могиле - как только в Пеллу вернёмся.
Чтобы гадать и пророчествовать, надобно знать о клиентах всё - вот Мисия и шныряла повсюду, подслушивая и подглядывая, и, в конце концов, набрела на заговор. Она пронюхала, что и Герод причастен, только не знала, насколько он влип, и решила сама его допросить. Когда нашли ее тело, никто Герода не заподозрил, хотя люди слышали, как он о чем-то умолял пророчицу и грозил. Но для всех он был персонажем комедии, а не трагедии.
Заманить Мисию в петлю Героду помогла любовница - та, словно в муке вываленная Олимпиадина девка, беляночка белоглазая, она и вешать помогала, и денег потом требовала, у нее и разные побрякушки Мисии нашли, зашитые в матрас. Герод сдал ее с потрохами, не жалея, рассказал, что Линкесты передали ей зелье, чтобы отравить царицу.
Олимпиада отправила рабынь перемыть всю посуду, выбросить все съестное, сладости.
- Все равно я у этой сучки никогда из рук ничего не взяла бы, - сказала спокойно. (У нее всю пищу сперва змея пробовала.)
Известие о том, что белоглазая девка умудрилась повеситься в тюрьме на поясе, Олимпиада приняла с удовлетворением, а предательство Герода переживала тяжело.
- Не я его поддержки искала - он моей. Мне казалось, он был искренним... - говорила она, кусая платок белыми зубками. - Пожалела... Казалось, он вот-вот развалится на куски.
Дурень, червяк, тряпка, совсем без достоинств и не вполне мужчина, а все же свой... Он выбрал ее в покровительницы и она была ему верна, хоть и помыкала им ужасно. Он стал ее другом, бывал у нее каждый день, а она терпела его жалобы, утешала, денег давала понемножку - не оскорбительно, а от чистого сердца. Он говорил не затыкаясь, а она насмехалась, но все же слушала - и про стихи, и про театр, и все дворцовые сплетни, которые, должно быть, и для него были одной из немногих радостей в жизни.
И вот ее-то вместе с сыном он и решил убить. Почему? За что? Тут она застывала в недоумении. Безумие вызывало у нее некий почтительный трепет. В этом было что-то недоступное негодованию и презрению. Тут можно разглядеть божественное вмешательство. Герод был орудием, это ясно. Предостережением. Если бы не доблесть ее сына-героя все были бы мертвы.
"Он бы и вас перерезал, как кур", - говорила она своим женщинам.
Нужны жертвы и очищение, нужно послать кого-нибудь в Додону, к оракулу. Это знак, но непонятный, нужно толкование.
Схватив Александра за плечи, она сказала ему:
- Запомни, предают только друзья.
Он потом вспоминал эти слова не раз, пораженный их мрачной логикой.
+ + +
- Отец собирается отпустить всех линкестов. Будто ничего не было. Не за просто так, конечно, но все равно... Говорит, если б они кого убили, а так... Аэроп даст клятву верности перед алтарем. В двести сорок третий раз.
Я думал, куда они пойдут, прощенные? с какими мыслями? Никакой благодарности, это уж точно. Ярость, что всё сорвалось, облегчение, что выкрутились, и окрепшая закаленная ненависть. "В следующий раз сделаем умнее", - скажет Аэроп, а Аррабей подумает: "Помолчал бы, старый хрен, и так еле отвертелись от казни. Вот через год, через два..." Тут особой проницательности не требуется : выпадет случай - снова ударят.
Александр с отвращением говорил:
- Политика! Наверно, я могу это понять, но не хочу.
- Ты бы их казнил?
- Ну, может, Аррабея бы в живых оставил ради его сыновей. Они бы просили за него, и я бы помиловал. А Аэропу с Героменом хватит жить. Довольно уже.
Филипп всегда проявлял странную нерешительность, когда думал, что делать с поверженным врагом. Ему не нравилось убивать, не нравилась окончательность этого решения. Он вел переговоры и торговался. Кого-то Фила, старая жена, отмолила, за других заступились те, кого обижать было не с руки, кто-то откупился. Всех причастных всё равно не выловишь - Линкестида на дыбы встанет, и все горы за ней полыхнут. Легче было простить.
Он притворился, что верит в невиновность Аррабея и Геромена, Аэроп брал все на себя, и так было проще. А сам Аэроп слишком стар и болен - не тащить же его на казнь на постели. Филипп надеялся, что старик сам скоро помрёт. Аэроп выглядел как семидневный покойник на жаре и также смердел; в глазах червяки копошатся, в животе крысы визжат...
- Он неисправим, - говорил Антипатр, а Филипп отвечал:
- Кто знает, может, мертвецом из-под земли он сильнее мне нагадит - здесь, на земле, у него не больно-то получалось.
Антипатр укоризненно качал головой: прощающий преступника - его пособник. Филипп отшучивался, ему было неловко.
Александр тоже отцовское решение не одобрял: мол, это он от лени, не от доброты.
- Я люблю его, - сказал он горячо, - мне нравится, что он так легко прощает, я люблю его за это. Но так неправильно. Если б линкесты его убили, следом они вырезали бы всех отцовских друзей, всех верных, Македонию на части бы разорвали, жирный кусок Афинам, поплоше - Фракии, а иллирийцы подъели бы все остальное. Получается, он и это им простил? Прощать царь может только за себя.
Александр принимал жизнь серьезнее, чем его отец. Когда он сам стал царем, он передавал преступников на суд воинского собрания и принимал его решение, каким бы оно ни было. Но ответственность всегда брал на себя. И за то, что убил, и за то, что не убил, кого убить стоило (а от этого много бед могло произойти). Беспечности Филиппа в нем не было.
Кончилось тем, что Линкесты дали Филиппу заложников, он поставил крепостцу на их территории со своим гарнизоном, отобрал поместья у одних и отдал их другим, кого-то отправил в изгнание, других сослал подальше, под надзор, за кого-то получил выкуп, кого-то, должно быть, позже придушат втихую, а остальные будут пытаться снова и снова... Ну так жизнь не малина, на долгий мир никто и не надеялся, так, передышку бы на пару лет получить - и то ладно.
Заодно окончательно решилось и дело с нашим отъездом в Миезу. Вот прям из Эг и отправимся, не заезжая в Пеллу. Филиппу не понравилось, что его самого толкового сына чуть не прирезал какой-то убогий недоносок, и он решил, что пора убрать Александра подальше от дворцовых безобразий и материнских чудачеств, в тихое и безопасное место, где он мог бы спокойно завершить образование и отшлифовать воспитание.
Герода казнили, когда мы уже были в Миезе, вместе с горсткой линкестийской шелупони. Перед воинским собранием его вину объявили по-простому: мол, признался, что участвовал в заговоре и деньги от заговорщиков получал, убил сириянку Мисию, царицыну служанку за то, что раскрыла его планы, пытался убить царицу Олимпиаду и царевича Александра по лютой своей злобе, да боги не позволили. Воинское собрание решило: достоин смерти. И убили. Как он держался перед смертью - не знаю, никто не помнил, не рассказывал, никому не было дела.
Некоторые линкестиды, потеряв власть и надежду на возвращение во дворец, упились до смерти. А другие, сжав зубы, ждали момента, когда можно впиться Аргеадам в горло. Аэроп же, всем назло, оклемался и сдох только через несколько лет, в борделе, прямо на девке.
+ + +
Первую премию мреди трагических поэтов получил Филохор. Вряд ли в том была его заслуга, но так уж вышло, что его "Агамемнона" и "Эвменид" еще ни один год будут вспоминать: "Вот было представление! Это тебе не "Просительницы" какие-то, когда сидишь, позевываешь да мух гоняешь, тут, понимаешь, настоящее мастерство - кровища ведрами, царей режут и на сцене и в амфитеатре, зрители все обгадились с перепугу. Сейчас так уж не напишут, не поставят - измельчал народец..."
Да, в этом году Дионису . Думаю, он неплохо поразвлёкся на нашем празднике, и жертв ему достаточно принесли: не знаю, как насчет поэтов, но Фессал должен был ему понравиться, и величавое спокойствие Филиппа, и неистовство Олимпиады, и Александр...
Где Дионис сейчас? В Индию ушел плясать перед лицом восходящего солнца? во Фракию? в горы? Спустился, быть может, во владения Аида, терпкого его, черного вина испить? Мир снова затих: камни не движутся, деревья не танцуют, звери не разговаривают, змеи не поют. Он вернется осенью в тяжелых гроздьях и гнущихся лозах, будущей весной оживет в цветах и ароматах, и всегда будет возвращаться, пока мир стоит. Радость его, воля и буйство растворены в вине, на дне чаши его улыбка.
Хоры отпели, тимпаны отгремели, трагедии отыграли, маски сняли и декорации сложили. Но мифы живут, истории продолжаются, герои собирают себя по клочкам и оживают для новых подвигов: Агамемнон снова отправляется на войну, Ахилл растёт и учится кннтавровой мудоости в горах, Орфей поет волкам, а голова его на лире всё носится по волнам и поет...
И Александр... Кажется, победы легко ему даются, но это не так. Кажется, он не верит в смерть - но и это не так. Раз за разом ставят его боги на грань и смотрят, упадет он или удержится, испытывают, как закаленный меч, точно для последнего боя готовят. Он избранник или жертва? Жертву ведь тоже испытывают, в ней не должно быть ни единого изъяна...
Он-то верит в свое избранничество, потому и все испытания принимает безропотно, с видимой готовностью. Раз за разом ему предлагают: "Поиграем в смерть?" и он выходит на песок с улыбкой, и вступает в новый бой под оценивающим взором бессмертных богов.
Конец четвертой книги