Я не червонец, чтоб быть любезен всем
ЦАРИЦА ОЛИМПИАДАЦарица встретила меня ласково. Моя мама была ее близкой подругой, и Олимпиада до сих пор говорила о ней с крупными слезами на ресницах: чем больше лжи и врагов вокруг, тем незабвеннее умершие друзья, и это уж навсегда, с ними не поссоришься. И отца моего она знала еще с тех самофракийских мистерий, где она познакомилась с Филиппом, а моя матушка с отцом; их любови вырастали рядом и свадьбы были в одно время. Представляю, как девочки между собой обсуждали своих будущих мужей! Склоненные, прелестно убранные темные головки, захлебывающийся шепот, горящие щеки, хихиканье… И у женщин бывает время, когда жизнь им кажется упоительно волнующей.
Впрочем, заговорила она со мной странно. «Сколько сердец ты разобьешь, дитя, когда вырастешь… - Олимпиада приблизила ко мне свое прелестное лицо и карие очи, сверкающие и переливчатые, как у Александра. – Прошу тебя, будь добрее с женщинами, они ведь так беззащитны и перед любовью, и перед жестокостью». И еще много всяких нежных лепечущих и непонятных слов. Я чувствовал, что она говорит это не для меня, а для Александра, и изнывал от неловкости. Но пахло от нее приятно, и даже тогда ее красота произвела на меня впечатление.
Особенно гордилась она роскошными кудрями чуть не до пят. На мой взгляд, их было даже слишком много: ее волосы жили собственной жизнью, шевелились сами по себе, словно расправляющие кольца змеи, разве что не шипели. Она была горяча и слегка полнокровна, от малейшего волнения ее щеки пылали, она начинала тяжело дышать и клала одну из своих домашних змей на грудь, чтобы охладиться, и тогда сходство с Медузой Горгоной становилось полным. Олимпиаде нравилось, когда им со змеей удавалось кого-то напугать.
За ее спиной вечно торчали две рабыни, которые что-то там делали с ее волосами, расчесывали, укладывали в сложные прически, умащали миррой. Иногда она совала мне зеркало, когда у них с Александром намечался серьезный разговор - таким образом, я вроде бы превращался в безмолвную подставку и не мог помешать. Со скуки зеркало я держал криво, пускал солнечные зайчики в глаза Александру, на грудь Олимпиады. Маленькая эфиопка сновала туда-сюда с ковшиком воды и то и дело плескала водой на бронзовую поверхность, попадая и на меня. Мы с ней переглядывались и пересмеивались втихую. Олимпиада, поглощенная разговором с сыном, слепо взглядывала в зеркало, хмуря брови. Царицыны покои чаще всего так и вспоминаются мне - прохладной полутьмой, плеском воды, метаньем солнечных зайчиков по занавесям и расписанным стенам. Да, струящиеся одежды, распущенные волосы, прерывистые вздохи, возносящийся голос царицы и ее трепещущие в гневе тонкие ноздри, и голова львицы в изголовье делосского ложа на львиных лапах.
Иногда она умиротворенно курлыкала над малышкой Клеопатрой и, развеселившись, как девчонка, перебрасывалась с нами разными вещичками, и мы все смеялись. Порой она была не прочь поиграть в нашу подружку, Александра это смущало и сердило, он ей не доверял. Умилившись, она восклицала: «Мои мальчики, мои герои, мои красавцы!» - и прижимала нас к груди, а мы с Александром прели от неловкости и мужской снисходительной жалости к ней.
Вскоре я совсем привык к ней и стал воспринимать ее приблизительно, как мою тетю Клеонику, особой разницы между ними я тогда не чувствовал, нрав у обеих был неровный. В то время отношения с Олимпиадой у меня были по-родственному простые; она быстро перестала со мной церемониться: привычно вытирала мне нос, ловко и больно хватала за ухо, сердилась, что я выше Александра ростом, хвалила за мой свободный греческий, ругала, что я таскаю царевича по помойным ямам, совала сласти в карман. Я ее поддразнивал и пускался с ней спорить, а Александр удивленно прислушивался. Олимпиада поражалась (вряд ли с ней хоть кто-то так вольно говорил), возмущенно поднимала брови, но разгорячась, спорила азартно, радуясь своему красноречию и язвительности, – она ведь совсем молоденькая тогда была, моложе меня сейчас.
Помню, опрокинул я как-то масляный светильник на ковер, а она взбесилась, схватила поперек живота, стала искать что-нибудь, чем бы можно было меня посильней избить. Непривычный к такому обращению, я яростно отбрыкивался и, извернувшись, тяпнул ее зубами за белый локоток, она взвизгнула, и через мгновение мы сцепились в настоящей драке. Она хлестала меня по щекам и шлепала сандалией, а я разодрал на ней хитон до пупа и брыкался, как мог, - она потом долго жаловалась на синяки. Эх, мал был, не понимал всей горячей остроты нашей драки, но вспомнить приятно. Александр застыл воплощением ужаса и так и остался столбом стоять, когда меня атаковали няньки и служанки, которые по гневному жесту царицы вышвырнули меня за дверь, грозя всеми видами казни за оскорбление царского величия и гневом богов. Я гордо отвечал: «Еще полезет – опять получит».
Александру от Олимпиады досталось еще больнее за то, что он за нее не вступился. От него уже и в пять лет требовали, чтобы он вел себя по-царски, не объясняя, что это значит, и ему приходилось догадываться самому. Он подошел ко мне разбираться: «Моя мать оскорблена тобой», - он выглядел растерянным и смущенным. - «С чего бы это? Она первая полезла… Знаешь, как она мне вломила? Не понимаю, чего ей обижаться, она же победила?» Он сразу оживился: «Она очень сильная. Иногда мне как наподдаст – я через всю комнату к стенке отлетаю». По нашим мальчишеским законам я был прав.
Олимпиада, конечно, запретила ему ко мне подходить, и я уж было решил, что нашей дружбе конец, но все равно гордился, что постоял за себя: в конце концов, я благородного рода и наказывать меня имеет право только царь. Но через пару дней Александр ждал меня у входа во дворец, подпрыгивая от нетерпения, а через неделю и Олимпиада сменила гнев на милость - видно, наша драка ее по-своему позабавила. Вот тогда она и показывала мне синяки на своей молочно-белой коже, ругая меня уже шутливо и благосклонно. Нрав у нее был переменчивый. В общем, у наших стычек с Олимпиадой долгая история, длиной почти во всю мою жизнь.
Для Александра это было трудное переходное время. Царица и кормилица Ланика изнывали от его шумного буйства и теперь его уже не зацеловывали, а школили, обвиняли, наказывали, возмущались, что «он не понимает, когда с ним по-хорошему». В няньках он вызывал суеверный страх: пугали его приступы бешеной ярости, слишком рано проявившиеся способности и непреклонная воля. «Это не человеческое дитя, - жаловалась какая-то нянька. – Это какое-то львиное дитя».
Олимпиада очень любила сына, но от такой любви проку было мало. Она, как я сейчас понимаю, требовала от него всего и сразу – чтобы был взрослым, умным, беспощадным, сильным, чтобы мог бы любому дать отпор, заступиться за нее и отомстить обидчикам, и, в то же время, чтобы был послушным, ласковым, миловидным и кудрявым красавчиком, чтобы был всегда при ней, но не лез со своими глупостями, чтобы никому не доверял, ведь кругом одни враги, но чтобы был всеми любим и окружен восхищенными и преданными друзьями. Александр ради любимой мамочки был на все готов, вот только не мог разобраться, чего же ей от него надо, и к началу нашей дружбы уже отчаялся ей угодить, знал, что всё равно ничего, кроме упреков, жалоб и обвинений от нее не дождаться. Она была слишком тяжеловесна в чувствах, не могла вовремя остановиться, как разогнавшаяся под уклон груженая телега. Если начинала смеяться или сердиться, то долго не могла успокоиться, слезы изматывали ее до потери чувств и смех обессиливал до спазм в животе. Александр ужасно боялся за нее в такие минуты, держал ее за руки, а она влажно и хрипло постанывала, не открывая глаз, а иногда начинала икать без остановки. Мне было неловко и противно, а Александр видел только, что маме плохо, заворожено бросался на каждый ее зов и покорно, вскидывая полные сочувствия глаза, выслушивал всю ту чушь, которую она несла, ее жалобы и предсказания.
Она была зла на Филиппа, который ее совсем забросил и путался с другими, но царь был ей не по зубам. Александр был единственным мужчиной, до которого она могла дотянуться и как-то выместить на нем то, что жизнь оказалась не такой, как ей мечталось когда-то. Как и все взрослые, Олимпиада считала, что вытянуть лаской и уговорами у доверчивого ребенка его секрет, а потом высмеять его при всех, – это вовсе не предательство, и Александр давно научился ей не доверять. Он входил к ней, стиснув зубы, выходил, дрожа, как избитый, даже говорить не мог – заикался. И он еще жалел меня за то, что у меня нет мамы, а я помирал со смеху – нет уж, благодарю покорно!
Про Олимпиаду рассказывали разное: и что со змеями спит, и что менадой по лесам носится; а те, кто ленив был сочинять, говорили попросту, без объяснений: «Дурной глаз». Посмеяться бы над глупой деревенщиной, но приятного мало, когда царице ожесточенно сплевывают вслед, показывают в спину фигу или рогульку из пальцев от сглаза. Отчасти она сама виновата была: всяким гадалкам, кротонкам, мималонкам на ее половине всегда был радушный прием. Эти ведьмы вечно у нее толклись, гадали сотней разных способов, приворотные зелья варили, сплетнями со всего мира ее развлекали – там ведь не только наши дурищи были, но и из других мест съезжались, с Лесбоса, с Родоса, из Византия. Так не одна Олимпиада, и все другие царские жены их привечали. Птичкам, которые всю жизнь в клетках жить обречены, всегда про свою судьбу узнать интересно – хотя, ну что там у них за судьба?
Они и нам предсказывали – Александру великую судьбу, царскую славу и гремящие на весь мир победы, ну и мне перепадало – долгая жизнь да богатство, почет от людей да десяток крепких сыновей. Вспоминали, что осень, когда родился Александр, была полна внезапных гроз и бурь, ломающих деревья, и то здесь, то там горели свечами кипарисы, вспыхивающие от ударов молний. А осень, когда я родился, была тихой, теплой, ясной, золотой, солнечной.
===================================================================
Это все надо бы править и править, но у меня уже сил нет, не хочу "Прекрасной амазонки на аллеях Булонского леса", до дыр затру, и все без толку, уже до маразма доходит. Дальше надо писать.
Предыдущие главки под тэгом "Новая книжка"
Впрочем, заговорила она со мной странно. «Сколько сердец ты разобьешь, дитя, когда вырастешь… - Олимпиада приблизила ко мне свое прелестное лицо и карие очи, сверкающие и переливчатые, как у Александра. – Прошу тебя, будь добрее с женщинами, они ведь так беззащитны и перед любовью, и перед жестокостью». И еще много всяких нежных лепечущих и непонятных слов. Я чувствовал, что она говорит это не для меня, а для Александра, и изнывал от неловкости. Но пахло от нее приятно, и даже тогда ее красота произвела на меня впечатление.
Особенно гордилась она роскошными кудрями чуть не до пят. На мой взгляд, их было даже слишком много: ее волосы жили собственной жизнью, шевелились сами по себе, словно расправляющие кольца змеи, разве что не шипели. Она была горяча и слегка полнокровна, от малейшего волнения ее щеки пылали, она начинала тяжело дышать и клала одну из своих домашних змей на грудь, чтобы охладиться, и тогда сходство с Медузой Горгоной становилось полным. Олимпиаде нравилось, когда им со змеей удавалось кого-то напугать.
За ее спиной вечно торчали две рабыни, которые что-то там делали с ее волосами, расчесывали, укладывали в сложные прически, умащали миррой. Иногда она совала мне зеркало, когда у них с Александром намечался серьезный разговор - таким образом, я вроде бы превращался в безмолвную подставку и не мог помешать. Со скуки зеркало я держал криво, пускал солнечные зайчики в глаза Александру, на грудь Олимпиады. Маленькая эфиопка сновала туда-сюда с ковшиком воды и то и дело плескала водой на бронзовую поверхность, попадая и на меня. Мы с ней переглядывались и пересмеивались втихую. Олимпиада, поглощенная разговором с сыном, слепо взглядывала в зеркало, хмуря брови. Царицыны покои чаще всего так и вспоминаются мне - прохладной полутьмой, плеском воды, метаньем солнечных зайчиков по занавесям и расписанным стенам. Да, струящиеся одежды, распущенные волосы, прерывистые вздохи, возносящийся голос царицы и ее трепещущие в гневе тонкие ноздри, и голова львицы в изголовье делосского ложа на львиных лапах.
Иногда она умиротворенно курлыкала над малышкой Клеопатрой и, развеселившись, как девчонка, перебрасывалась с нами разными вещичками, и мы все смеялись. Порой она была не прочь поиграть в нашу подружку, Александра это смущало и сердило, он ей не доверял. Умилившись, она восклицала: «Мои мальчики, мои герои, мои красавцы!» - и прижимала нас к груди, а мы с Александром прели от неловкости и мужской снисходительной жалости к ней.
Вскоре я совсем привык к ней и стал воспринимать ее приблизительно, как мою тетю Клеонику, особой разницы между ними я тогда не чувствовал, нрав у обеих был неровный. В то время отношения с Олимпиадой у меня были по-родственному простые; она быстро перестала со мной церемониться: привычно вытирала мне нос, ловко и больно хватала за ухо, сердилась, что я выше Александра ростом, хвалила за мой свободный греческий, ругала, что я таскаю царевича по помойным ямам, совала сласти в карман. Я ее поддразнивал и пускался с ней спорить, а Александр удивленно прислушивался. Олимпиада поражалась (вряд ли с ней хоть кто-то так вольно говорил), возмущенно поднимала брови, но разгорячась, спорила азартно, радуясь своему красноречию и язвительности, – она ведь совсем молоденькая тогда была, моложе меня сейчас.
Помню, опрокинул я как-то масляный светильник на ковер, а она взбесилась, схватила поперек живота, стала искать что-нибудь, чем бы можно было меня посильней избить. Непривычный к такому обращению, я яростно отбрыкивался и, извернувшись, тяпнул ее зубами за белый локоток, она взвизгнула, и через мгновение мы сцепились в настоящей драке. Она хлестала меня по щекам и шлепала сандалией, а я разодрал на ней хитон до пупа и брыкался, как мог, - она потом долго жаловалась на синяки. Эх, мал был, не понимал всей горячей остроты нашей драки, но вспомнить приятно. Александр застыл воплощением ужаса и так и остался столбом стоять, когда меня атаковали няньки и служанки, которые по гневному жесту царицы вышвырнули меня за дверь, грозя всеми видами казни за оскорбление царского величия и гневом богов. Я гордо отвечал: «Еще полезет – опять получит».
Александру от Олимпиады досталось еще больнее за то, что он за нее не вступился. От него уже и в пять лет требовали, чтобы он вел себя по-царски, не объясняя, что это значит, и ему приходилось догадываться самому. Он подошел ко мне разбираться: «Моя мать оскорблена тобой», - он выглядел растерянным и смущенным. - «С чего бы это? Она первая полезла… Знаешь, как она мне вломила? Не понимаю, чего ей обижаться, она же победила?» Он сразу оживился: «Она очень сильная. Иногда мне как наподдаст – я через всю комнату к стенке отлетаю». По нашим мальчишеским законам я был прав.
Олимпиада, конечно, запретила ему ко мне подходить, и я уж было решил, что нашей дружбе конец, но все равно гордился, что постоял за себя: в конце концов, я благородного рода и наказывать меня имеет право только царь. Но через пару дней Александр ждал меня у входа во дворец, подпрыгивая от нетерпения, а через неделю и Олимпиада сменила гнев на милость - видно, наша драка ее по-своему позабавила. Вот тогда она и показывала мне синяки на своей молочно-белой коже, ругая меня уже шутливо и благосклонно. Нрав у нее был переменчивый. В общем, у наших стычек с Олимпиадой долгая история, длиной почти во всю мою жизнь.
Для Александра это было трудное переходное время. Царица и кормилица Ланика изнывали от его шумного буйства и теперь его уже не зацеловывали, а школили, обвиняли, наказывали, возмущались, что «он не понимает, когда с ним по-хорошему». В няньках он вызывал суеверный страх: пугали его приступы бешеной ярости, слишком рано проявившиеся способности и непреклонная воля. «Это не человеческое дитя, - жаловалась какая-то нянька. – Это какое-то львиное дитя».
Олимпиада очень любила сына, но от такой любви проку было мало. Она, как я сейчас понимаю, требовала от него всего и сразу – чтобы был взрослым, умным, беспощадным, сильным, чтобы мог бы любому дать отпор, заступиться за нее и отомстить обидчикам, и, в то же время, чтобы был послушным, ласковым, миловидным и кудрявым красавчиком, чтобы был всегда при ней, но не лез со своими глупостями, чтобы никому не доверял, ведь кругом одни враги, но чтобы был всеми любим и окружен восхищенными и преданными друзьями. Александр ради любимой мамочки был на все готов, вот только не мог разобраться, чего же ей от него надо, и к началу нашей дружбы уже отчаялся ей угодить, знал, что всё равно ничего, кроме упреков, жалоб и обвинений от нее не дождаться. Она была слишком тяжеловесна в чувствах, не могла вовремя остановиться, как разогнавшаяся под уклон груженая телега. Если начинала смеяться или сердиться, то долго не могла успокоиться, слезы изматывали ее до потери чувств и смех обессиливал до спазм в животе. Александр ужасно боялся за нее в такие минуты, держал ее за руки, а она влажно и хрипло постанывала, не открывая глаз, а иногда начинала икать без остановки. Мне было неловко и противно, а Александр видел только, что маме плохо, заворожено бросался на каждый ее зов и покорно, вскидывая полные сочувствия глаза, выслушивал всю ту чушь, которую она несла, ее жалобы и предсказания.
Она была зла на Филиппа, который ее совсем забросил и путался с другими, но царь был ей не по зубам. Александр был единственным мужчиной, до которого она могла дотянуться и как-то выместить на нем то, что жизнь оказалась не такой, как ей мечталось когда-то. Как и все взрослые, Олимпиада считала, что вытянуть лаской и уговорами у доверчивого ребенка его секрет, а потом высмеять его при всех, – это вовсе не предательство, и Александр давно научился ей не доверять. Он входил к ней, стиснув зубы, выходил, дрожа, как избитый, даже говорить не мог – заикался. И он еще жалел меня за то, что у меня нет мамы, а я помирал со смеху – нет уж, благодарю покорно!
Про Олимпиаду рассказывали разное: и что со змеями спит, и что менадой по лесам носится; а те, кто ленив был сочинять, говорили попросту, без объяснений: «Дурной глаз». Посмеяться бы над глупой деревенщиной, но приятного мало, когда царице ожесточенно сплевывают вслед, показывают в спину фигу или рогульку из пальцев от сглаза. Отчасти она сама виновата была: всяким гадалкам, кротонкам, мималонкам на ее половине всегда был радушный прием. Эти ведьмы вечно у нее толклись, гадали сотней разных способов, приворотные зелья варили, сплетнями со всего мира ее развлекали – там ведь не только наши дурищи были, но и из других мест съезжались, с Лесбоса, с Родоса, из Византия. Так не одна Олимпиада, и все другие царские жены их привечали. Птичкам, которые всю жизнь в клетках жить обречены, всегда про свою судьбу узнать интересно – хотя, ну что там у них за судьба?
Они и нам предсказывали – Александру великую судьбу, царскую славу и гремящие на весь мир победы, ну и мне перепадало – долгая жизнь да богатство, почет от людей да десяток крепких сыновей. Вспоминали, что осень, когда родился Александр, была полна внезапных гроз и бурь, ломающих деревья, и то здесь, то там горели свечами кипарисы, вспыхивающие от ударов молний. А осень, когда я родился, была тихой, теплой, ясной, золотой, солнечной.
===================================================================
Это все надо бы править и править, но у меня уже сил нет, не хочу "Прекрасной амазонки на аллеях Булонского леса", до дыр затру, и все без толку, уже до маразма доходит. Дальше надо писать.
Предыдущие главки под тэгом "Новая книжка"
@темы: Александр, Новая книжка
Волчок,а тогда могло употребляться слово "вломила"?
А, чего у тебя текст два раза повторяется?
Мне романтичные Олимпиады со змеями сильно надоели, и уж сколько их написано, повторяться не хочется, захотелось нормальную тетку написать.