Я не червонец, чтоб быть любезен всем
Ну вот и все, дописал первую часть. И выложил большую главу на прозу.ру. Хоть что-то законченное теперь будет. Ура.
Выпить надо по этому поводу. Сейчас пойду винца куплю. 
В конце концов, я подцепил малярию в этих плавнях. Во время приступов любые цвета казались мне слишком яркими, а звуки - мучительно громкими; мир на глазах превращался в нечто чуждое и пугающее. Небо вдруг вспухало огромными розами, похожими на гнойные язвы, стены шатались и внутри их с невыносимым скрежетом двигались древоточцы, шеи у людей становились длиной в сажень и головы на них мерно раскачивались, мягкое меховое одеяло вдруг наваливалось свинцовой тяжестью и мех ощетинивался железными занозами, неслышные шаги у моей постели сотрясали все вокруг, как шаги тысячеруких. В бреду я все время слышал какой-то стук, который ужасно меня пугал – словно топали ослиные ноги Ламии в бронзовых башмаках. Страх обступал меня со всех сторон, как лесная чаща; он был сам по себе, ни от чего, но я чувствовал, как он собирается в какие-то тени, дымные огромные фигуры, которые рассеивались от прямого взгляда, но тут же собирались снова чуть дальше, на границе бокового зрения. Я понимал, что стоит моему воображению как-то назвать для себя эти тени, дать им имя – и они тут же явятся уже во плоти, полные ужасной силы и ярости, чтобы свести меня с ума своим невыносимым присутствием, ледяным ужасом перед чудовищным, безумным, гибельным, что держит мою жизнь в своих лапах.
Вокруг клубилось все зло мира, пока еще бесформенное, но я чувствовал его лютый жар и его лютый холод - они не смешивались и перекидывали меня от одного к другому, и мое тело было таким слабым, легким, болезненно чутким ко всему… Ужас безостановочного полета в пустоту... Я, почти не знавший страха до этих пор, настолько ослаб, что стонал, умоляя прекратить все это, слышал злое гуденье своей отравленной крови, чувствовал ее свирепые толчки в сердце и голове. Малярия так жутко изменяла мир, что, читая позже о пещере Платона, я сразу вспомнил о своей болезни, когда из-под приветливой и фальшивой маски мироздания вдруг проявилось иное лицо, все эти черные клубящиеся, голодные тени, лица близких со стертыми, смазанными чертами, безглазые, безносые, с одним ртом – черной круглой дырой. Отчего Платон так уверен, что сокрытый лик мира прекрасен? Я видел совсем другое…
Александр навещал меня каждый день во время болезни, хотя Олимпиада пыталась его не пускать, боялась, что подхватит заразу, но он и слушать ничего не хотел, удержать его никто не мог. Он привел ко мне своего врача Филиппа, симпатичного деревенщину из Акарнании, который поил меня кикеоном, смесью вина, меда, сыра и муки для укрепления сил, и успокаивал бестолковым и ласковым разговором.
- Как спалось? – ласково спрашивал Филипп. – Что во сне видел?
Я припоминал: кажется, я умирал в пустыне от жажды или лихорадки, глаза были засыпаны песком и сердце болело, по руке и по ресницам ползали красные муравьи. (И сейчас мне похожие сны снятся, только это уже не страшно, а скорее привычно. Подумаешь: пустыня, жажда, смерть… Теперь меня это уже не пугает.)
- Мальчику надо жить в горах, - говорил врач отцу. – Летняя жара и болотные испарения ему не на пользу.
Я шутил, что Леонид теперь велел бы сбросить меня со скалы как больного и негодного к службе. Я порой не понимал, кто рядом: отец, Александр, ламия или серый кролик, которого я поймал прошлым летом. Сердце вдруг замирало, как раскаленный камешек в ладони, глаза словно жгучим перцем засыпаны, а губы - горькой солью, и с каждым вздохом вместе с воздухом в грудь вырываются стаи ночных бабочек, испуганно трепещут в горле, хлопают крыльями в легких. Отец беспомощно суетился вокруг и ломал руки, Александр был собран, спокоен, ухаживал умело и заботливо, сидел рядом, даже когда я был без сознания. Кажется, мой отец тогда к нему и привязался всерьез, - с тех пор он уже не мог смотреть на него, как на чужого.
А когда лихоманка отступала, все становилось обыденным и привычным. Я ужасно горевал, что не видел прибытия афинских послов и жадно расспрашивал о том, как двигаются переговоры о мире, который назвали потом Филократовым. Отец рассказывал, что Александр вместе с Аминтой, Караном и Александром Эпирским разыграли перед афинскими послами сцену из Еврипида. Филипп хотел показать, какой мир царит в царской семье, и никаких споров о престолонаследии. Отец говорил, что Александр очень волновался, но сыграл отлично. «Поразительное самообладание у мальчика, и понимание глубокое, - рассказывал отец. - Я волновался за него. Он столько души вкладывал в исполнение, видно, что все прочувствовал. У него голос звенел и рвался, и слезы стояли в глазах. Он не понимает… Также было и с его кифарой, помнишь? Когда Филипп взбесился, что ему царевича на музыканта выучили? Надо было небрежно и с ухмылочкой что-нибудь сыграть – вот как ты это умеешь, с ленцой, с прохладцей, с дешевым блеском, а Александр так не умеет, всего себя вкладывает в любое дело, хоть и пустяковое. Афиняне, конечно, посмеивались: зачем им трагедии перед обедом? Хорошо, что Александр ничего не заметил, смотрел слепыми глазами на них, все не мог выйти из роли. И Филипп в этот раз вел себя умнее, похвалил его, но заметил, что ради этих мозгляков не стоило так стараться. А играл он замечательно, тебе бы понравилось». Александр мне об этом не рассказывал, но описывал красочно ораторов: выпячивал грудь, привставая на цыпочки, и ходил таким важным голубем, драматически завывая, или вставал, скривившись на один бок, вцеплялся руками в плащ и, открыв рот, молчал, хлопая глазами, показывая, как опозорился Демосфен.
Я засыпал под их разговоры с отцом о политике. Отец говорил:
- Мы оставили Афинам Херсонес у Геллеспонта, только чтобы они не рыдали по остальным фракийским городам.
- Теперь нам нужны проливы, - озабоченно говорил Александр. - Нужно хватать Афины за глотку…
- Да, без хлебной торговли с Понтом им туго придется. Царь давно примеривается к Перинфу и Византию, только торопиться здесь нельзя.
- Почему? Главное ударить быстро, пока они не ожидают…
- И все же успех сомнителен… Я видел укрепления Перинфа, его с наскока не взять. А осада… Персы непременно вмешаются.
- Не узнаешь, пока не ввяжешься…
- Любое поражение отбросит нас назад, пробудит в противнике бессмысленные надежды, ты же знаешь, как это бывает…
Это был разговор двух взрослых людей. Я тогда вдруг впервые подумал: а мы ведь выросли!
Отец говорил: дипломатия оживилась, Филипп отправляет в Афины ответное посольство, и отец тоже должен ехать, и что тогда делать со мной? Особого выбора не было, и он решил отправить меня к деду в Орестиду, следуя рекомендациям врачей, подлечиться в здоровом горном климате. И когда я малярия в очередной раз отступила, мы стали собираться в путь.
Белая козочка жалобно блеяла, перебирая стройными ножками и упираясь. Она не хотела смотреть на жертвенник и все оглядывалась на улицу, по которой ее привели. Я уговаривал ее ласковым шепотом, манил к себе, показывая кусок хлеба, и она, вдруг решившись, побежала ко мне, как собачка, сняла губами с ладони теплый мякиш. Отец подошел, пряча нож за спину, я скармливал козочке яблоко, порезанное на дольки, а отец шутил: «Смерть должна быть сладкой». Я еле стоял и схватился за стену, чтобы не упасть, когда козочка забилась на земле и кровь из перерезанного горла полилась в подставленную чашу.
Слуги хором стали желать доброго пути, дружина с шутками вскочила на коней, отец поднял меня на руки и уложил на повозку. Я был слабей осенней мухи и верхом ехать не мог. Отец мягко сказал: «Ну что, в путь? Прощайтесь, детки», - и Александр вдруг разрыдался, бросившись мне на шею, судорожно обнял, у меня плечо сразу намокло он его горячих слез и всхлипов. «Что ты делаешь? – шутливо спросил отец. - Как будто тебе легче его убить, чем расстаться». Александр услышал, как ни странно. Зареванный, взъерошенный, несчастный, он сказал угрюмо и тоскливо: «Может и так». Я не плакал, но меня до глубины души поразила сила его привязанности: оказывается, в чем-то я не понимал его совсем.
Леонид не знал, куда деваться от неловкости, но Александр не обращал внимания ни на что. Он, шел рядом с повозкой, держал меня за руку так крепко, что синяки только через неделю сошли, рот кривился, как у трагической маски, слезы текли по щекам, он весь дрожал, как раненый. Было как-то неловко, я старался все перевести на легкий тон, пытался шутить, но он все пропускал мимо ушей, смотрел на меня с гневом и мольбой. «Не уезжай, - твердил он. – Зачем ты едешь?» Я пожимал плечами, отшучивался: «Я не еду, меня везут».
Так толком и не простились. Александр собирался идти за нами и за городские ворота, но Леонид схватил его за плечо, он не собирался терпеть это слишком долго. Я не посмел его обнять, не придумал, что сказать, а он горько плакал, словно никого рядом не было, и он был один со своим горем. Леонид не собирался терпеть это слишком долго, схватил Александра за шкирку и поволок его прочь, ругая на ходу: «Позор так безобразно распускаться!» Александр вывернулся из его хватки и в бешенстве заорал: «Уйди, убью!» Вывернув шею, я еще увидел, как Александр, подхватил камень с земли, швырнул в Леонида и побежал прочь, не разбирая дороги.
Да, когда-то он был только мой и больше ничей и любил меня больше, чем я его, но это время прошло.
Предыдущие главки по тэгу "Новая книжка"


МАЛЯРИЯ И ПРОЩАНЬЕ С АЛЕКСАНДРОМ
* * * * * * *
В конце концов, я подцепил малярию в этих плавнях. Во время приступов любые цвета казались мне слишком яркими, а звуки - мучительно громкими; мир на глазах превращался в нечто чуждое и пугающее. Небо вдруг вспухало огромными розами, похожими на гнойные язвы, стены шатались и внутри их с невыносимым скрежетом двигались древоточцы, шеи у людей становились длиной в сажень и головы на них мерно раскачивались, мягкое меховое одеяло вдруг наваливалось свинцовой тяжестью и мех ощетинивался железными занозами, неслышные шаги у моей постели сотрясали все вокруг, как шаги тысячеруких. В бреду я все время слышал какой-то стук, который ужасно меня пугал – словно топали ослиные ноги Ламии в бронзовых башмаках. Страх обступал меня со всех сторон, как лесная чаща; он был сам по себе, ни от чего, но я чувствовал, как он собирается в какие-то тени, дымные огромные фигуры, которые рассеивались от прямого взгляда, но тут же собирались снова чуть дальше, на границе бокового зрения. Я понимал, что стоит моему воображению как-то назвать для себя эти тени, дать им имя – и они тут же явятся уже во плоти, полные ужасной силы и ярости, чтобы свести меня с ума своим невыносимым присутствием, ледяным ужасом перед чудовищным, безумным, гибельным, что держит мою жизнь в своих лапах.
Вокруг клубилось все зло мира, пока еще бесформенное, но я чувствовал его лютый жар и его лютый холод - они не смешивались и перекидывали меня от одного к другому, и мое тело было таким слабым, легким, болезненно чутким ко всему… Ужас безостановочного полета в пустоту... Я, почти не знавший страха до этих пор, настолько ослаб, что стонал, умоляя прекратить все это, слышал злое гуденье своей отравленной крови, чувствовал ее свирепые толчки в сердце и голове. Малярия так жутко изменяла мир, что, читая позже о пещере Платона, я сразу вспомнил о своей болезни, когда из-под приветливой и фальшивой маски мироздания вдруг проявилось иное лицо, все эти черные клубящиеся, голодные тени, лица близких со стертыми, смазанными чертами, безглазые, безносые, с одним ртом – черной круглой дырой. Отчего Платон так уверен, что сокрытый лик мира прекрасен? Я видел совсем другое…
Александр навещал меня каждый день во время болезни, хотя Олимпиада пыталась его не пускать, боялась, что подхватит заразу, но он и слушать ничего не хотел, удержать его никто не мог. Он привел ко мне своего врача Филиппа, симпатичного деревенщину из Акарнании, который поил меня кикеоном, смесью вина, меда, сыра и муки для укрепления сил, и успокаивал бестолковым и ласковым разговором.
- Как спалось? – ласково спрашивал Филипп. – Что во сне видел?
Я припоминал: кажется, я умирал в пустыне от жажды или лихорадки, глаза были засыпаны песком и сердце болело, по руке и по ресницам ползали красные муравьи. (И сейчас мне похожие сны снятся, только это уже не страшно, а скорее привычно. Подумаешь: пустыня, жажда, смерть… Теперь меня это уже не пугает.)
- Мальчику надо жить в горах, - говорил врач отцу. – Летняя жара и болотные испарения ему не на пользу.
Я шутил, что Леонид теперь велел бы сбросить меня со скалы как больного и негодного к службе. Я порой не понимал, кто рядом: отец, Александр, ламия или серый кролик, которого я поймал прошлым летом. Сердце вдруг замирало, как раскаленный камешек в ладони, глаза словно жгучим перцем засыпаны, а губы - горькой солью, и с каждым вздохом вместе с воздухом в грудь вырываются стаи ночных бабочек, испуганно трепещут в горле, хлопают крыльями в легких. Отец беспомощно суетился вокруг и ломал руки, Александр был собран, спокоен, ухаживал умело и заботливо, сидел рядом, даже когда я был без сознания. Кажется, мой отец тогда к нему и привязался всерьез, - с тех пор он уже не мог смотреть на него, как на чужого.
А когда лихоманка отступала, все становилось обыденным и привычным. Я ужасно горевал, что не видел прибытия афинских послов и жадно расспрашивал о том, как двигаются переговоры о мире, который назвали потом Филократовым. Отец рассказывал, что Александр вместе с Аминтой, Караном и Александром Эпирским разыграли перед афинскими послами сцену из Еврипида. Филипп хотел показать, какой мир царит в царской семье, и никаких споров о престолонаследии. Отец говорил, что Александр очень волновался, но сыграл отлично. «Поразительное самообладание у мальчика, и понимание глубокое, - рассказывал отец. - Я волновался за него. Он столько души вкладывал в исполнение, видно, что все прочувствовал. У него голос звенел и рвался, и слезы стояли в глазах. Он не понимает… Также было и с его кифарой, помнишь? Когда Филипп взбесился, что ему царевича на музыканта выучили? Надо было небрежно и с ухмылочкой что-нибудь сыграть – вот как ты это умеешь, с ленцой, с прохладцей, с дешевым блеском, а Александр так не умеет, всего себя вкладывает в любое дело, хоть и пустяковое. Афиняне, конечно, посмеивались: зачем им трагедии перед обедом? Хорошо, что Александр ничего не заметил, смотрел слепыми глазами на них, все не мог выйти из роли. И Филипп в этот раз вел себя умнее, похвалил его, но заметил, что ради этих мозгляков не стоило так стараться. А играл он замечательно, тебе бы понравилось». Александр мне об этом не рассказывал, но описывал красочно ораторов: выпячивал грудь, привставая на цыпочки, и ходил таким важным голубем, драматически завывая, или вставал, скривившись на один бок, вцеплялся руками в плащ и, открыв рот, молчал, хлопая глазами, показывая, как опозорился Демосфен.
Я засыпал под их разговоры с отцом о политике. Отец говорил:
- Мы оставили Афинам Херсонес у Геллеспонта, только чтобы они не рыдали по остальным фракийским городам.
- Теперь нам нужны проливы, - озабоченно говорил Александр. - Нужно хватать Афины за глотку…
- Да, без хлебной торговли с Понтом им туго придется. Царь давно примеривается к Перинфу и Византию, только торопиться здесь нельзя.
- Почему? Главное ударить быстро, пока они не ожидают…
- И все же успех сомнителен… Я видел укрепления Перинфа, его с наскока не взять. А осада… Персы непременно вмешаются.
- Не узнаешь, пока не ввяжешься…
- Любое поражение отбросит нас назад, пробудит в противнике бессмысленные надежды, ты же знаешь, как это бывает…
Это был разговор двух взрослых людей. Я тогда вдруг впервые подумал: а мы ведь выросли!
Отец говорил: дипломатия оживилась, Филипп отправляет в Афины ответное посольство, и отец тоже должен ехать, и что тогда делать со мной? Особого выбора не было, и он решил отправить меня к деду в Орестиду, следуя рекомендациям врачей, подлечиться в здоровом горном климате. И когда я малярия в очередной раз отступила, мы стали собираться в путь.
* * * * * * *
Белая козочка жалобно блеяла, перебирая стройными ножками и упираясь. Она не хотела смотреть на жертвенник и все оглядывалась на улицу, по которой ее привели. Я уговаривал ее ласковым шепотом, манил к себе, показывая кусок хлеба, и она, вдруг решившись, побежала ко мне, как собачка, сняла губами с ладони теплый мякиш. Отец подошел, пряча нож за спину, я скармливал козочке яблоко, порезанное на дольки, а отец шутил: «Смерть должна быть сладкой». Я еле стоял и схватился за стену, чтобы не упасть, когда козочка забилась на земле и кровь из перерезанного горла полилась в подставленную чашу.
Слуги хором стали желать доброго пути, дружина с шутками вскочила на коней, отец поднял меня на руки и уложил на повозку. Я был слабей осенней мухи и верхом ехать не мог. Отец мягко сказал: «Ну что, в путь? Прощайтесь, детки», - и Александр вдруг разрыдался, бросившись мне на шею, судорожно обнял, у меня плечо сразу намокло он его горячих слез и всхлипов. «Что ты делаешь? – шутливо спросил отец. - Как будто тебе легче его убить, чем расстаться». Александр услышал, как ни странно. Зареванный, взъерошенный, несчастный, он сказал угрюмо и тоскливо: «Может и так». Я не плакал, но меня до глубины души поразила сила его привязанности: оказывается, в чем-то я не понимал его совсем.
Леонид не знал, куда деваться от неловкости, но Александр не обращал внимания ни на что. Он, шел рядом с повозкой, держал меня за руку так крепко, что синяки только через неделю сошли, рот кривился, как у трагической маски, слезы текли по щекам, он весь дрожал, как раненый. Было как-то неловко, я старался все перевести на легкий тон, пытался шутить, но он все пропускал мимо ушей, смотрел на меня с гневом и мольбой. «Не уезжай, - твердил он. – Зачем ты едешь?» Я пожимал плечами, отшучивался: «Я не еду, меня везут».
Так толком и не простились. Александр собирался идти за нами и за городские ворота, но Леонид схватил его за плечо, он не собирался терпеть это слишком долго. Я не посмел его обнять, не придумал, что сказать, а он горько плакал, словно никого рядом не было, и он был один со своим горем. Леонид не собирался терпеть это слишком долго, схватил Александра за шкирку и поволок его прочь, ругая на ходу: «Позор так безобразно распускаться!» Александр вывернулся из его хватки и в бешенстве заорал: «Уйди, убью!» Вывернув шею, я еще увидел, как Александр, подхватил камень с земли, швырнул в Леонида и побежал прочь, не разбирая дороги.
Да, когда-то он был только мой и больше ничей и любил меня больше, чем я его, но это время прошло.
КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ ПРО ДЕТСТВО
Предыдущие главки по тэгу "Новая книжка"
@темы: Александр, Новая книжка
Малярия так жутко изменяла мир, что, читая позже о пещере Платона, я сразу вспомнил о своей болезни, когда из-под приветливой и фальшивой маски мироздания вдруг проявилось иное лицо, все эти черные клубящиеся, голодные тени, лица близких со стертыми, смазанными чертами, безглазые, безносые, с одним ртом – черной круглой дырой. Отчего Платон так уверен, что сокрытый лик мира прекрасен? Я видел совсем другое…
Мне тоже кажется, что скрытый лик мира пугающе ужасен, может, поэтому он и скрыт от людей, чтобы сделать жизнь возможной. А когда находишься на грани, все маски, которыми скрыто страдание и смерть, падают. И это очень страшно.
Да, когда-то он был только мой и больше ничей и любил меня больше, чем я его, но это время прошло.
Очень печальная фраза усталого и изверившегося человека, но скорее всего справедлива только первая ее часть. "Это время" не прошло, просто в детстве Александр был открытым, не боялся высказывать свою любовь. А по мере возвышения все более замыкался в своей гордыне, в сознании своей исключительности, и возможно считал недостойным бурные проявления чувств. Но Гефестиона он любил всегда, с неизменной силой, и чувства его были глубже тех, какие он не стеснялся выказывать. Смерть Гефестиона показала силу любви и отчаяния Александра, а возможно и силу его раскаяния, если он чувствовал, что виноват перед другом. Страдания его были ужасны. Я не думаю, что они преувеличены историками или вызваны желанием повторить скорбь Ахилла по Патроклу. Ведь смерть Гефестиона в сущности уничтожила Александра, и не важно, умер он от малярии или был отравлен. Разум его был настолько омрачен страданием, что смерть его нисколько не пугала, скорее, он ждал и искал ее.
О чем будет следующая глава? Гефестион в Орестиде? А Александр?
Главное, не впадайте в уныние (я про Гугу), держитесь оба!
Собачка уже совсем плоха, надеяться особо не на что, но что ж поделать? Спасибо, мы держимся и не сдаемся.
Жалко, что кусочек маленький
Поздравляю с окончанием первой части
Спасибо тебе большое.
По-моему, у меня именно первая часть была самая сложная в смысле правки. Надеюсь, что остальные легче пойдут.
Я праздную, но уже и за вторую часть принялся. - сильно-то не напразднуйся
Гефестион такой холодновато-насмешливый.
Мне показалось, что он иногда действительно таким бывает, но он не всегда такой. Например, он тонко чувствует природу и красоту.