Страдание, мука, пытка — вот что такое творчество. Замысел, созидание — в этих двух словах заключен для писателя целый мир мучительных усилий, тоски, отчаяния. Из ничего, из того жалкого эмбриона, каким является первоначальный замысел произведения, создать punctum saliens 1 книги, заставить зародыш стать жизнью, вытащить из собственной головы одну за другой каждую фразу, характеры героев, интригу, завязку, весь этот созревший в вас живой мирок — роман, который теперь словно рвется наружу из вашего лона, — какой это неимоверный труд!
Мучительное ощущение: в мозгу словно лист белой бумаги, на котором мысль, еще неясная, с усилием выводит свои каракули... Бесконечные приступы уныния, мрачной усталости, отвращения к себе, стыда за собственное бессилие перед этим «что-то», которым вы не в силах овладеть. Без устали шарите вы в своем мозгу — в голове звенит, как в пустом котле. Краска стыда заливает лицо, словно у посрамленного евнуха. Вы ощупываете себя — и натыкаетесь на нечто безжизненное: это ваше воображение. И вы говорите себе, что ничего не в силах больше создать, что никогда уже ничего не создадите. Вы чувствуете себя пустым.
А между тем замысел где-то рядом — влекущий и неуловимый, подобный прекрасной, но жестокой фее, манящей вас из облаков. И снова вы собираетесь с силами. Вы жаждете бессон¬ ницы, лихорадочного возбуждения ночи, неожиданного озарения, удачной идеи. Вы напрягаете свой мозг до предела — еще немного, и он разорвется. На одно короткое мгновение что-то будто возникает перед вами, но тут же исчезает, и вы чувствуете еще большее унижение, как после неудавшейся попытки обладания... О! Бродить ощупью среди темной ночи своей фантазии, искать то безжизненное тело, в которое вам нужно вдохнуть жизнь, искать душу своей книги — и не находить! Блуждать долгими часами, бросаться в самые далекие глубины своего «я» — и возвращаться ни с чем! Стоять между одной книгой — уже написанной, уже ничем не связанной с вами, потому что пуповина отрезана, — и другой, той, которую нужно облечь в плоть, отдавая свою кровь, вынашивая призрак... Страшные это дни для человека мысли и воображения: мозг разрешается от бремени мертворожденным младенцем.
* * *
У Флобера...есть на душе один страшный грех, угрызения совести отравляют ему жизнь и скоро сведут его в могилу: в «Госпоже Бовари» у него, видите ли, стоят рядом два существительных в родительном падеже: «венок из цветов апельсинного дерева». Он в полном отчаянии, но сколько ни старается, иначе не скажешь..."
* * *
«Саламбо» — это ниже того, чего я ожидал от Флобера. Его личность, которую ему удалось так искусно спрятать в «Госпоже Бовари», произведении столь глубоко объективном, здесь, в новом романе, вовсю выпирает наружу: обнаруживается его склонность к высокопарному, мелодраматическому, напыщенному, впадающему в грубую цветистость. Восток — и притом Древний Восток — представляется ему в виде этаких алжирских этажерок. Некоторые красоты книги по-детски наивны, а иные просто смешны. Большим недостатком является желание соревноваться с Шатобрианом, это лишает книгу оригинальности. На каждой странице пробиваются здесь «Мученики».
Очень утомительны, кроме того, эти нескончаемые описания, подробнейшее перечисление каждой приметы каждого персонажа, тщательное, детальное выписывание костюмов. От этого страдает восприятие целого. Впечатление дробится и сосредоточивается на мелочах. За одеяниями не видно человеческих лиц, пейзаж заслоняет чувства.
Не подлежит сомнению, нужно неимоверное трудолюбие, ни с чем не сравнимое долготерпенье, поистине редкостный талант, чтобы решиться воссоздать вот так, во всех подробностях, давно исчезнувшую цивилизацию. Но, стремясь осуществить свой замысел, что, на мой взгляд, невозможно, Флобер не исходил из тех прозрений, из того постижения путем аналогии, которые позволяют воссоздать хотя бы частицу народной души, когда сам народ уже давно не существует.
Флобер воображает, будто воспроизвел чувствования той эпохи, он очень горд тем, что якобы передал ее «духовный колорит». Но этот духовный колорит и есть наиболее уязвимая сторона книги. Чувствования его героев вовсе не составляют нечто присущее погибшей цивилизации и утраченное вместе с ней; это самое общее, самое банальное изображение чувств человечества, не только карфагенян; а Мато — это попросту оперный тенор в какой-нибудь пьесе из жизни варваров.
Нельзя отрицать — упорно соблюдаемая точность местного колорита, почерпнутого им из многих восточных «местных ко-лоритов», такова, что порой мы переносимся мыслью в мир этой книги, видим его перед собою. Но по большей части описания настолько ошеломляют, что четкое восприятие утрачивается. Картины даны одним и тем же планом, что приводит к мешанине и сумятице образов. Все сверкает — и на первом плане, и в глубине. Однообразные приемы, это постоянное сверкание красок в конце концов рождают усталость — внимание рассеивается и угасает.
Но больше всего я удивлен тем, что в новом романе Флобера не чувствуется стиль, мастерство, внутренняя связь художественного языка и замысла. Почти в каждой фразе — «как», из которого торчит какое-нибудь сравнение, словно свечка из канделябра. Метафоры не входят в плоть произведения. Слова выражают мысль, но мысль эта не пронизывает их до глубины, не овладевает ими полностью. Есть немало очаровательных, очень тонких, изящных сравнений, но они не растворяются в повествовании, не составляют с ним, так сказать, единой плоти, они только как бы слегка прикреплены к нему *. Нет этой прекрасной звонкости мысли, выраженной и звучащей в звонкости слов, как бы Флобер того ни добивался. Каденция совершенно не соответствует смыслу; нет тех редкостных оборотов, которые способны были бы заворожить, нет изящных, округлых фраз, сладостных, словно округлости женского тела.
Флобер для меня идеал, в какой-то степени. Хочу жить, как он - только писать всю жизнь с утра до ночи и больше ничего не делать. Его фанатичный перфекционизм тоже мне очень близок, но нужно удерживаться же. И критику "Саламбо" на ус намотать, Гонкуры тоже дело говорят.