Я не червонец, чтоб быть любезен всем
Простите, что так долго. Неписец прям загрыз, зараза.

* * *
Слепой ночью, под кротовой шкуркой азиатского неба я счастлив только памятью о прошлом. Весь в луковой шелухе воспоминаний, я пытаюсь припомнить не бывшее, а истинное...
Об анамнесисе, платоновской идее припоминания, Александр услышал от Ксенократа: человек может найти истину в себе самом, если вспомнит то, что видела душа в горнем мире идей, прежде чем воплотилась на земле во плоти. Это казалось ему важным и подтверждало то, что Александр всегда знал о себе: многое в его голове бралось неизвестно откуда, не из земных источников, не от людей, не из книг.
- Затвердили про "познай себя", и по тридцать лет познают. А бывает же - как обвал в горах, в один миг... - говорил мне Александр. – Только словами это невыразимо и забывается легко, как сон. Но я помню. Небо распахивается, и свет хлещет. Я даже голоса звезд слышал, как они пищат, и как гудят струны вселенной...
Когда он пошел к Аристотелю за разъяснениями этого самого анамнесиса, тот лишь головой покачал с укоризною: мол, мальчик мой, бедняжка, не так ты всё понял, ты свои дурацкие мнения и бестолковые чувства принимаешь за истинное знание и вечные идеи… «А припоминание, - токовал он глухарем, закатив глаза, - возникает в разговорах с истинными философами, которые правильно поставленными вопросами понуждают человека находить правильные ответы в себе самом. Вот, Платон… диалог "Менон"… Читал, дружок? Сократ принудил мальчика-раба вспомнить теорему Пифагора, о которой тот прежде слыхом не слыхивал». И про квадраты понёс, диагонали...
Александр потом бесился:
- Уши себе воском залил! Что ни скажу ему - фальшивые улыбки, фальшивое внимание, но даже если я поклянусь всеми богами, что я на самом деле всё это видел и чувствовал, и перережу себе горло в подкрепление клятвы, он нипочём мне не поверит. Лучше в колодец орать - там хоть эхо отвечает.
Его злость изливалась горячечным свистящим потоком мне в ухо.
- Аристотель как на вершину влезть не подскажет - он только предостерегает от падений. Считает, что я много о себе думаю, но ни на что не способен. Надо, мол, меня за руку вести, как слепого. Шаг за шагом, по протоптанным дорожкам. Не понимает, что если лишить меня надежды на то, что все мои мечты исполнятся, я не поумнею, а просто сгорю дотла. И отцу все время пишет. Вся моя жизнь, быть может, зависит от того, что он там накарябает. Что он там пишет, если ничего во мне не понимает? Хочет меня обтесать, упростить, нарезать ломтиками, пёс стагирский. Живьем меня похоронить!
Он остановился, чтобы выровнять дыхание, и с отчаянием произнес:
- Помнишь, Платон же писал и Ксенократ говорил, что творения здравомыслящих затмятся твореньями неистовых? Помнишь? Ведь правда?
Ксенократ о припоминании говорил интереснее:
- Откуда мы знаем, что хорошо, что плохо, что честно, что нечестно, что прекрасно, а что уродливо? Природа и земная наша жизнь на это ответа не дают. Но мы знаем. Верные понятия сами рождаются в нас как сновидение. Не значит ли это припоминать то знание, которым мы обладали всегда?.. Не очевидно ли, что мы узнали это в какое-то другое время, когда еще не были людьми? Когда наши души существовали в вечности, рядом с вечной истиной, глядя прямо в ее ослепительную сердцевину.
Взгляд Александра загорался торжеством, и Ксенократ хватал его за руку, не давая ему сбежать недослушав.
- В золотом веке до неба было близко, люди и боги жили рядом, и жизнь была священной. Великая честь и ответственность! Но люди оказались недостойны, да и боги тоже пользовались этим не лучшим образом. Надо вернуться к тем истокам. Душа должна вспомнить о вечности, о своем священном рождении.
- Я вернусь, - говорил Александр. - Я вспомню.
Он не думал о тех, кто до него мечтал о великом, а вынужден был довольствоваться обычным, он плевал на свой и заемный опыт неудач, который привязывает остальных к земле, а начинал историю с самого начала, как первый человек на новорожденной земле.
- В том беда, - говорил Ксенократ, - что истинные мнения здесь, в алогичном и текучем нашем земном существовании, в несовершенном и колеблющемся человеческом уме не могут долго оставаться неизменными. Они убегают, как вода сквозь пальцы, распадаются на капли... А как собрать пролитую воду? Припоминание! Память о целом хранится в каждой части разрозненного, взгляд на земные вещи возбуждает воспоминания души об истинном облике всего сущего. Может помочь учитель, мистагог, или сами боги вложат в душу человека исступленное вдохновение и он узрит сокрытое – припоминание о времени, когда мы были, но еще не были людьми, о времени, когда мы будем, но уже не будем людьми.
Александр задумывался, пальцы грыз, говорил успокоенно и твёрдо:
- Я это умею. Темнота вдруг высвечивается молнией, свет пронзительно белый и всё вдруг становится предельно ясно... Я вижу кости мира - четкие линии, аж глаза режет, вижу преображенное, настоящее, каким всё должно быть, как задумано... Цвета нет - только свет и тьма. Объяснить невозможно, слов для этого нет, но я знаю, куда мне идти.
Может, вот так, в ослепительной вспышке прозрения он меня и выбрал много лет назад, вспомнив про то, как наши нерожденные души в вечности любили друг друга? Должно быть, и меня он видит двойным зрением: не только здешнего, больного, изверившегося, с сединой в волосах, с уклончивым угрюмым взглядом и дурным характером, в шрамах снаружи и шрамах внутри, но и того, вечно молодого, невинного и прекрасного моего двойника, верного неизменной верностью, любящего непреходящей любовью, понимающего все высшим пониманием... Страшно становится, когда я ловлю свое отражение в его глазах – там не я, там не человек.
* * *
- Справедливость – это душевная добродетель, состоящая в том, чтобы воздавать всем по заслугам, - чеканил Аристотель и пухлой ладошкой прихлопывал, скрипели стилосы учеников под диктовку. - Она проявляется и в том, чтобы окружать себя людьми достойными. Это важнее, чем побеждать в сражениях. Разве захочет правитель, чтобы его подданные страдали по вине тех, кого он легкомысленно избрал себе в друзья и облёк властью? Чтобы его ненавидели за их злоупотребления? В дружбе царю надо быть особенно осмотрительным, потому что люди корыстные и льстивые будут искать его дружбы ради власти и богатства, а не ради его самого. А если изменятся обстоятельства, такие друзья легко превратятся во врагов и предателей.
Все это я принимал на свой счет. Трудно было не принять, когда все взгляды скрещивались на нас с Александром. А что говорилось, когда Аристотель отводил его под локоток от других подальше и что-то там нашептывал, зыркая в мою сторону и брезгливо кривя рот.
- И ты слушаешь, как он порочит нашу дружбу?! – в отчаянии спрашивал я.
Я тогда считал Аристотеля своим смертным врагом, и что он только и думает, как бы мне напакостить и опорочить меня в глазах Александра. На самом деле, ему до меня дела не было, хоть бы я в Тартар провалился. Он делал то, что ждал от него Филипп, – воспитывал царского наследника, и его беспокоили наши слишком пылкие и безрассудные отношения. Мы ведь тогда словно с цепи сорвались, надышаться друг на друга не могли – бредовое было время, все в каком-то полусне, как будто мы нашли укромное местечко вне этого мира, и устроились там вдвоем, а остальные колобродили где-то за глухой стеной.
Я следил за Александром поглощенно, как собака, вскакивал на ноги, когда он только собирался вставать, протягивал ему чашку с водой, когда он еще не понимал, что хочет пить. Не потому, что хотел ему услужить - просто знаки его тела были для меня более внятными, чем мои собственные желания, его пересохшие губы напоминали о жажде острее, чем сухость своего горла. Я замечал, что он дрожит раньше, чем чувствовал, что и сам замерз, словно Александр был чем-то неотъемлемо моим, самой чувствительной частью меня, вроде раненой руки, о которой всегда помнишь, больше всего ее бережешь и устраиваешь поудобнее. И он за мной ухаживал с такой же автоматической бессознательной чуткостью. Я знал, что он плохо переносит жару, поэтому следил, чтобы он не выходил из дома без кавсии, а он знал, что я вечно зябну, поэтому всегда подтыкал одеяло с моей стороны, если мы спали вместе, и, не задумываясь, набрасывал на меня половину своего плаща и прижимал к себе, когда меня озноб пробирал – сам он всегда был горячий, как печка. Зато и я мог положить свою холодную руку на его пылающий лоб, и ему сразу становилось легче. «Как хорошо», - бормотал он.
Любовь разрасталась, как сорняк, заполняя все видимое пространство. "Он любит облако с моим лицом, а не меня, - испуганно думал я. - Такие штуки всегда заканчиваются чьей-то смертью. Нет, я один его понимаю и он понимает меня, я ему нужен, такой, какой есть, ему без меня плохо, я без него умру, мы всегда будем вместе и умрем в один день"... Мысли то обвиняющие, то оправдывающие, бродили в горячей голове, сталкиваясь и раня друг друга.
Многие считали чудовищно несправедливым, что Александр выбрал меня. Все бились за его внимание, чтобы он подтвердил их право на гордость и высокое мнение о себе, а я стоял у них на дороге.
"Ну что в нём доброго и прекрасного, кроме профиля и ресниц?" - говорили Александру взрослые, а ровесники и той малости за мной не признавали. И впрямь, мало ли в Македонии статных парней, чтобы так прикипать к одному? Я сам часто задавался этим вопросом и сердце себе надрывал, когда Александр распускал хвост перед каким-то красавцем. А он не считал нужным объяснять свой выбор, мне тоже.
Любовь внеразумна, нелогична, беззаконна и несправедлива. И я благодарю за это всех богов, иначе не видать бы мне Александра, как собственных ушей, бродить бы мне одному в диком лесу, как волку, которого никто не любит, или принимать ухаживания гугнивого Амфотера.
Аристотель пытался поставить Александру голову на место. Он говорил, что той великой дружбы, примеры которой являли нам древние герои, уже нет в мире, и не стоит сравнивать с ней наши случайные и недолговечные приятельства, возникающие по мимолетной прихоти, основанные на тщеславии, вожделении, держащиеся на совместных развлечениях, поиске удовольствий и потакании друг другу, а не на общей любви к добродетели. Юношеские мечты о возвышенной и всепоглощающей дружбе разбиваются самой жизнью. Слишком много выгод несет друзьям царя их дружба с ним – как же будет их дружба бескорыстной? В такой дружбе не может быть и равенства: низший должен любить больше, а высший меньше, не столько любить, сколько снисходительно принимать любовь – лишь тогда будет гармония и справедливость. Правитель не имеет права ставить свою дружбу с кем-то выше справедливости, закона и блага государства. И он не должен никому открывать свои тайны: это не только его секреты, но и всего государства.
Александр тайные беседы с Аристотелем добросовестно мне пересказывал. Я слушал, закрыв лицо руками, словно мне смертный приговор зачитывали, только один раз встрепенулся и хрипло сказал: «Да кому оно нужно, это равенство». Александр не спешил меня утешать, но зато, в самом конце, когда я уже хлюпал носом, он торжествующе закончил:
- А я ему ответил, что к нам с тобой это не относится. Что я верю тебе больше, чем себе, и у меня никогда не будет от тебя тайн. И что дружба выше закона и справедливости. Вот.
Я не торопился радоваться. Зачем он слушает? Где ему с софистами состязаться? Запутают, заболтают…
- Настоящая, полная свобода у человека – только в выборе друга, - рассуждал Александр, как положено, в солидной философской манере (насобачился на уроках риторики). – Во всем остальном действуют обстоятельства, необходимость или случайность. Ты, балда, – мой единственный свободный выбор за всю жизнь.
У меня кости таяли от его слов, но, вместо того, чтобы что-нибудь подпеть в лад, я от смущения противоречил.
- У меня, - говорю, - все наоборот. Какая там свобода? Ананке, неотвратимость!
Чувствую, что понесло не туда, а остановиться не могу.
- Мне кажется, я был обречен тебе еще до рождения, и родился только для того, чтобы встретиться с тобой. Судьба - и нет никакого выбора. Одна судьба, жизнь одна... Вот ты меня не замечал, и я словно не́ жил, ходил, как мертвый…
- Как мертвый? – вдруг взбесился он. – Как мертвый, сука? А кто вертел хвостом перед Пердиккой и Клеандром? А тот...
Имени Кулика он никогда не произносил, оно застревало у него в горле. Александр задыхался, отплевывался, толкнул меня со всей силы: "Уйди от меня, паскуда, пока я тебя на месте не убил!" Рот у него искривился и губы задергались... Он попытался ударить меня кулаком в солнечное сплетение, но я увернулся. Молчал и ждал, когда его отпустит, только смотрел жалобно.
Никогда не догадаешься, что его заденет, чем он сам себя поранит в своем исступленном воображении. Чаще всего после таких внезапных вспышек его гнева и ревности мы бросались друг на друга, сцепившись клубком в остервенелой драке - никто не успевал понять, что произошло. Александр, кажется, находил в этом особое удовольствие и всегда бил первым, не в полную силу, а словно объявляя начало поединка. Я всякий раз дрался, как в последний, думая, что когда мы поднимемся с земли, то разойдемся навечно и слова друг другу больше не скажем. И наши товарищи окружали нас, дерущихся, и надеялись на тот же исход (все, кроме меня, даже в палестре обращались с Александром осторожно и нежно, как с горшком зажигательной смеси; я был единственный, кто отвечал ему ударом на удар – обида, ярость, отчаяние, гордость...) Александр после драки, даже песка нажравшись, становился весел и особенно ласков со мной. Вот такая у нас была дружба, мотало ее, как лодочку в грозу: и мне за нее страшно было, и другие каждый раз ждали – вот-вот треснет и развалится, если волна ударит покрепче.
Побушевав внутри себя и искусав губы в кровь, Александр помаленьку успокоился, усмехнулся:
- Опять этот взгляд издыхающего олененка! Гефестион! Верни свою наглую морду назад, а то я сейчас расплачусь.
Детский прием, а до сих пор работает. Славься, златая Афродита, храни меня и впредь, фиалковенчанная, с ресницами гнутыми, нежная...
* * *
Никанор избрал себе роль благородного друга, который идет по пути добродетели и твердой рукой направляет туда же заблудших, меня же назначил другом неблагородным, кто только сбивает с истинного пути, с кем делят лишь пороки и низменные удовольствия. Я особо и не сопротивлялся, мне нравилось выглядеть совсем пропащим. Александру потом пришлось немало потрудиться, чтобы восстановить мое доброе имя, а в те веселые годы мне и в голову не приходило, что оно когда-нибудь мне понадобится.
Александр сказал задумчиво:
- Никанор тебя не любит.
Я расхохотался. Вот новость!
- Ты с ним поосторожней, - рассердился он на мой смех. - Никанор - парень настойчивый и давно на тебя пальцы грызет. Сдается мне, у него дурной глаз. Нехорошо идут дела у тех, на кого он косо смотрит.
Память Никанора - огромное хранилище чужих ошибок, оговорок, неосторожных высказываний против него самого и его отца, против царя и Александра, и в подходящее время он достает оттуда что-нибудь всеми забытое, мелкое и грязное, и предъявляет, как доказательства вины перед судом. У ритора он прежде всего научился обличительным жестам и обвиняющим интонациям.
И все же Александру он нравился. Никанор любил командовать другими, но Александру охотно и ревностно подчинялся; сразу два достоинства: и властен, и предан.
Не раз бывало, что Никанор Александру на мою низость глаза открывал. Вижу, держит его за локоть, чтоб не сбежал, говорит горячась и на меня косится - значит, обо мне и речь. Тот слушает и темнеет лицом. Я в отчаянии отворачиваюсь. Что делать с этим гадом? Что противопоставить его клевете или, того хуже, истине обо мне? И тут Александр подходит, обнимает перед всеми, громко говорит о пустяках... Только через несколько лет до людей стало доходить, что он не хочет слышать ничего дурного обо мне, что бы там я не натворил.
Но тогда все еще помнили нашу недавнюю вражду с Александром и надеялись, что можно снова нас рассорить. Даже те, кого я друзьями считал, порой пробовали нашу дружбу с Александром на разрыв. Что уж о врагах говорить!
* * *
Никанор подошел к Александру, оттерев меня плечом.
- Александр, хоть бы ты Гефестиону сказал, что нельзя так распускать рабов! Аминтор своих избаловал, во всей Пелле более наглых тварей не сыщешь, и Гефестион туда же.
Александр бросил на меня быстрый косой взгляд - он ведь говорил, да я не слушал. ( "Не мути ты им головы, пожалей , - говорил он. - Твое панибратство с рабами пугает их и сбивает с толку. Рабы должны четко знать свои обязанности, что за хорошую работу их будут кормить вдоволь и не накажут без вины. Хочешь быть добрым? Пообещай им свободу через семь лет за старание и исполни обещание. А потачки твои им только во вред. Разленятся, обнаглеют, ты взбесишься, мол, твари неблагодарные, и продашь их в каменоломни. И там они умрут на цепи".)
Никанор же продолжал обличать, возвышая голос:
- Вчера его фракиец не уступил мне дорогу, надерзил, а когда я поднял палку, бросился бежать. Такой проступок не меньше двадцати плетей стоит, а Гефестион наказать его отказывается, предпочитает верить лжи своего раба, а не моим словам.
Никанору дай волю - он и своих и чужих рабов до смерти засечет. Алопек, безобидный и невезучий дурачина, боялся его, как огня. Может, замечтался и не убрался вовремя с дороги, оступился по неловкости... И не огрызался он, а оправдывался, просто говорить не мастер.
- Я бы таким непочтительным и ленивым рабам, как твои, ноги бы нереломал.
- И зачем тебе безногие рабы, скажи на милость?
- Для беспрекословного послушания остальных. Ради удовольствия слышать крики наглеца. Я могу позволить себе такие расходы.
Вокруг уже народ собрался - всегда приятно послушать, как на приятеля напраслину возводят.
- Мы не в Лакедемоне, - говорю. - Это мой раб, и только я решаю, заслуживает он наказания или нет. Хочется кого помучить - крысу на помойке поймай.
- Потакание дерзости и чужих рабов портит, всем нашим слугам пример дурной. - Никанор обращался теперь ко всем сразу, в ход шли ораторские жесты и драматическое преувеличения. - Можно подумать, Гефестиону общество рабов приятнее общества благородных людей. Сегодня поутру Гефестион опять болтал и смеялся со своим черномазым рабом.
(Философы, очарованные красочным обликом моего эфиопа, одураченные его дикарской немногословностью и умышленно ломаным языком, время от времени одалживали его у меня на свои симпосии. Неплохо бы знать, что скрывается за их благостными улыбками и выверенными речами. "Будешь моим шпионом", - сказал я Данаю, отпуская его в первый раз. Наутро, скромно опустив ресницы, он пересказывал мне самое интересное. Они сплетничали о нас, как и мы о них, и сильно нас недооценивали. Не слишком умно с их стороны, потому что нахальный скороспелка Александр через несколько лет изменит до неузнаваемости мир, где им придется жить, а бестолковый тупица Лисимах не забывал оскорблений и мог передушить их всех, как лиса в курятнике...
"Вот старые дураки", - возмущенно говорил я в конце отчета. Мы с Данаем смотрели в глаза друг другу и смеялись: я - впокат, а он - почтительно пряча улыбку в синеватой бороде. "Они и про тебя думают, что ты чурбан бессловесный", - говорил я, чтобы он не слишком заносился.)
- О чем они там сплетничали вдвоем с рабом? - разорялся Никанор. - О других рабах? о нас? о тебе, быть может, Александр? Это все равно, что с нашими врагами сговариваться за спиной.
Я смотрел на тонкие свирепые губы Никанора, на большую красную родинку на его подбородке и представлял, как втыкаю нож ему в глаз.
- Ты все сказал? - спросил Александр мрачно. - Хочешь выдвинуть обвинение против раба Гефестиона? Что он там натворил? под ноги тебе подвернулся?
- Дело не в этом, Гефестион...
- Что Гефестион? Готовит восстание рабов, чтобы нас перерезать?
- Что ж, если ты так на это смотришь... - Никанор чуял, когда надо осадить, развел руками. - Я просто хотел, чтобы он вел себя разумнее.
- Я за этим послежу, - сказал Александр. - Расходитесь все, суда не будет.
Но ночью он снова вправлял мне мозги:
- Вот ты с ними болтаешь, шутишь... свободный человек, может, сказал бы: "Оставь, мне не до шуток сейчас, у меня работа не сделана", а раб должен смеяться, чтобы тебе угодить, а когда ты, насмеявшись, идешь спать, ему приходится доделывать свою дневную работу вместо сна. Ты привязываешься к рабам и хочешь, чтобы они тебя любили взамен - ужасная, жестокая ошибка! Раб обязан тебе только работой и послушанием, а не любовью. Будь ты рабом, ты стал бы любить хозяина? Так с какой стати ты ждешь этого от своих рабов? Им нечем тебе ответить, пойми! Вся жизнь их тебе принадлежит, ты им хоть душу оставь. Лучше отпусти их на волю, как сочтешь, что они свою цену отработали. Вот тогда у них жизнь и начнется, и они сами решат, кого им любить и ненавидеть".
Он был сто раз прав, как всегда.
* * *
Никанор хотел быть первым при будущем царе, а Кассандр - просто первым, и свары чаще всего заваривались вокруг меня да Кассандра.
У Кассандра был природный талант склочника, всегда в углах рта слюна кипит, как у брехучей собаки; ему было хорошо только когда всем остальным было плохо. Скажет Никанор, к примеру: "Ксенократ меня сегодня в зевоту вогнал", а Кассандр отзывается глумливым эхом: "Только дурням тупоголовым философия скучна". Скажет Протей: "Эх, чего бы пожрать", Кассандр в ответ: "О еде только рабы постоянно думают". А пустишься объяснять, что не так поняли и в чем он не прав, Кассандр руками машет, злым смехом заливается и орет: "Чушь, чушь!"
"Тебе бы да удачу - ты б несносен был". (Эсхил. Прометей прикованный.) Но в Нимфеоне удачи ему не было, Кассандр оказался чуть не изгоем. За дурной нрав ему всё чаще прилетало кулаком в ухо. Даже Плистарх, который сперва никак не мог осознать, что не все трепещут перед его ужасным божеством, начал помаленьку огрызаться на братца. Били бы Кассандра и сильнее, но Александр не позволял - Антипатр просил его приглядеть за отпрыском, мол, парень слабогрудый, здоровья некрепкого, да мы и сами видели, что его глумливый хохот часто захлебывается в кашле.
Впрочем, и Александр на него срывался. Заходим как-то в казарму, а там Кассандр вещает Атталу что-то про мозгляка и недомерка, который всё пыжится, того гляди лопнет. Аттал грубо и громко хохотал. Я даже не успел понять, о чем речь, как Александр бешеной кошкой прыгнул на Кассандра, только сумасшедшие черные глаза на белом, как известка, лице мелькнули. Бешеная драка, хриплые гортанные крики... Если б мы с Атталом их не растащили, Кассандру был бы конец.
Смазав и Аттала по губам, Александр ушел к себе, хлобыстнув дверью. Я за ним. Он лежал на постели в злых слезах.
- Что же, я так никогда и не вырасту, что ли? - пробормотал он с отчаянием.
Я никогда не понимал, до какой степени он переживает из-за своего маленького роста, мне-то он казался совершенством.
Их вражда дошла и до Аристотеля.
- Вы же носите одинаковые имена, - примирительно заметил он на следующем уроке, и очень некстати, потому что Александра это всегда бесило. Кассандр мерзко усмехался, а после урока снова подошел ко мне:
- Помири меня с Александром, а? Зачем ему такой враг, как я? Мне деваться некуда, понимаю ведь - Александр вырастет и сожрет меня с потрохами, а я не из тех, кто смирно шею под нож подставляет, отгрызаться буду, пока жив. Если дело о жизни и смерти пойдет, и отец за меня встанет, ты ж понимаешь, родная кровь...
Это был серьезный аргумент. Антипатр был самой надежной опорой Филиппа, если отпадет, как бы все царство не зашаталось, не рухнуло - так много на нем держалось. И мой отец, похоже, только его помощью мог устоять в нынешней ссоре с Парменионом.
Кассандр прекрасно понимал, что за мысли сейчас у меня в голове, сказал вкрадчиво:
- А даст мне Александр кусочек власти - я и успокоюсь.
Другое дело, что у Антипатра сыновей полдюжины, и не видно, чтобы он Кассандра среди прочих как-то отличал. Вон с Плистархом Александр ласков, а потом и младшие подрастут... Не все ли равно Антипатру, кто из его сыновей при царевиче будет? Да он скорее Кассандру наподдаст за то, что тот не сумел с Александром подружиться и задвинет куда-нибудь подальше, с глаз долой...
Но мне все равно что-то тревожно было. В Кассандре был бешеный запал, неутомимость и упорство безумца, он и сам по себе мог стать опасным врагом. У их ссоры был длинный хвост. Я прежде не задумывался, почему Александр смотрит на него с таким непримиримым отвращением, а тут выпал случай узнать.
- Почему ты так Кассандра не любишь? - спросил я тем же вечером.
- С чего бы мне его любить? У него тоже от ненависти ко мне аж зубы сводит.
- А кто первый начал? - сообразил спросить я.
- Прошлым летом, когда ты еще в горах жил, Леонид устроил тренировочный поход по лесу через овраги, там еще болотце надо было перейти, через речку перебраться... Два отряда, кто быстрее к цели доберется. Кассандр был в моей команде. Я решил дорогу срезать через овраг. Спустились быстро, а подняться сложно - внизу склон отвесный, там глину много лет копали, в общем, подсаживать надо было друг друга, а там уж можно было кое-как за корни ухватиться и выбраться. Я же командир: помогал всем, последним в яме остался, а Кассандр предпоследним. Я его подсадил, жду, когда он мне пояс руку подаст или пояс сбросит. А он смотрит на мою протянутую руку и говорит: "Попроси поласковее. Мол, дяденька, помоги убогому паршивцу". Я, понятно, молчу, ушам не верю, думаю: не может быть, чтоб он всерьез. А он ногой сбросил мне на голову здоровенный ком грязи и ушел один, а я во рву остался.
Александр кусал губы, глядя перед собой притушенным, тяжелым, непримиримым взглядом.
- Я из этой ямы все равно выбрался, но наших уже было не догнать, я их сам вперед гнал и велел никого не ждать. Кто ж думал, что так получится? К месту сбора я пришел позже всех, грязный, как свинья, а наши уже победу празднуют и Кассандра нахваливают - он им сказал, что я ослабел, разнылся, и он меня оставил отдыхать на полянке, мол, маленький еще, слабосильный, и командование на себя взял. Я послушал, как он хвастается и меня порочит, подобрал корягу и ударил его поперек морды. И все на меня смотрели, как на полоумного.
- Но ты рассказал им, что случилось?
Он помотал головой.
- У меня рот свело от такой подлости, и я расплакаться боялся. Все его слушали и верили ему. Я только сказал, что в бою рядом со мной он никогда стоять не будет, никогда! Ему верить нельзя.
- Теперь он с тобой дружить хочет, - тихонько сказал я. Александр взглянул дико. Его колотила крупная дрожь, я хотел обнять его, успокоить, но он вывернулся.
- Предлагает мне мир, будто он равен мне? - закричал он мне в лицо, так что я отшатнулся, зацепился за что-то и упал на спину с перепугу. - Думает, что я прощу такую подлость и предательство? Значит, он еще подлее и глупее, чем мне казалось.
Я все же добрался до него, обнял за плечи, и Александр уже не рыпался, только дышал тяжело и зубы стискивал.
- Ну и хрен с ним, хрен с ним, - бормотал я, как колыбельную.
* * *
Осень. За ночь вспыхивающие костром деревья, золотое сиянье, прозрачный воздух, видно далеко, дышится легко... Лисы бродят по огородам, выкапывают репку. Александр грызет яблоки, наливные, медовые, краснобокие, и большими корзинами посылает их в Эги отцу и матери, а я - отцу и Апелле.
Дорожки, заметенные разноцветными листьями. Шуршащие шаги. Легкость, эфемерность во влажном воздухе, и сад уже сквозит. Взгляд среди золота и побуревшей зелени невольно останавливается на багряных листьях клена и следует по ним, как по кровавым следам.
- Ты не слушаешь, - упрекнул меня Аристотель.
Наоборот, я заслушался звуками дождя, который совсем было затих и только капли, подающие с сухих, раскрашенных осенью листьев, звенели коротко и нежно, все реже и реже. И вдруг порыв ветра встряхивает ветки, и целый водопад срывается с деревьев, пробарабанит по земле, по опавшим листьям сильно и дружно - и снова тишина, пока капли не соберутся с силами, и вот снова падает одна тихой и чистой нотой, вслед за ней другие - и снова перезвон, как тихий разговор.
Словно огромный змей быстро ползет сквозь траву и кусты с громким шорохом все ближе и ближе - это подходит полоса разыгравшегося дождя, и все тонет в сухом дружном хлёсте, слаженном, но то и дело меняющем ритм. И нет вокруг ничего неизменного, нет ничего доступного исчислению, даже ровное серое небо странным образом пропускает то больше, то меньше света; само небо не меняется, но меняется все, что под ним - сияет не невидимое солнце, а влажная земля, листья, лужи, тонкие светлые косые линии дождя и округлые капли в чашах листьев.
Все это было жизнью, а разговоры Аристотеля о ней - попытки придать дождю строй и ритм, как гоплитам в фаланге. Какая логика у осенних гроз? Угадай миг, когда ударит молния, расчисли, кого она поразит. Вот черная туча в полнеба, и ветер, несущий бурю, и этот особый предгрозовой запах, поднимающий волоски на руках, и гром... но туча проносится стороной, пуская на волю красноватое, отмытое до ослепительного блеска, дрожащее от своей силы солнце. А человек - разве не сложней, не живей, не изменчивей?
- Ты что там, Гефестион, заснул, что ли?
* * *
Мы смотрели друг на друга, но боялись прикоснуться. Пожатье руки, небрежные объятия при всех... Вздрогнув, с резким биеньем сердца, я плечом стираю его поцелуй с щеки.
Мы жили бок о бок, не расставаясь ни на минуту, в странной тоске друг о друге, спали на одной постели под разными плащами, чувствуя прозрачную, но непреодолимую стену между нами, отчаивались в немоте среди непрекращающейся болтовни, испуганные призраками страсти, связанные влечением, истомленные бездействием, в смятении и печали. Горячо говорили ночь напролет и вдруг замолкли под звездным дождем, словно звезды эти слепящей пылью летели нам в глаза и в горло, ослепляя и не давая вздохнуть, и ворочались потом в груди, тлея и разгораясь, сияющие, жгучие, шипастые, раздирающие плоть, рвущиеся назад в небо.
В отчаянной любовной лихорадке мы давали какие-то клятвы друг другу, бросали венки наядам в источник, приносили голубей в жертву Афродите и Эроту, резали их на плоском камне рядом с ручьем, и кровь мутной струйкой стекала в воду, плыла по течению, виясь змейкой.
Мы оба не умели быть счастливыми. Александр слишком многого желал, его дух жил слишком высоко, и он оттуда смотрел на жизнь с ее несовершенством, на меня, слишком слабого, земного, смертного…
- Что ж ты, как мертвый? - думал я иногда, засыпая рядом с Александром, слушая его ровное дыхание.
* * *
- Разделить благое и прекрасное нужно, но почти невозможно, - говорил Аристотель почти сочувственно, глядя на нас с Александром. Добрый дядюшка.
Он говорил, что хорошая любовь скорее исходит от дружбы, чем от чувственного влечения.
- А то ведь как бывает? Один преследует другого ради его юной красоты, а тот ищет пользы для себя, глядишь - юность отлетела, красота завяла, желание исчезло. Оба переменились и начинают считаться, кто кому должен. Хорошо ли это?
"Хреново, - думал я. - Александр мне такого насчитает - до смерти не расплатиться. А мне ему и предъявить нечего, ничего он мне не должен, а я только милостью его и живу".
- Лучше любить, чем быть любимым, лучше познавать, чем быть познаваемым, лучше быть благотворителем, чем получать милостыню, - перечислял Аристотель, прищелкивая пальцами. - Но некоторые из тщеславия предпочитают быть любимцами, потому что это, мол, связано с каким-то превосходством и выгодами. Это неправильно и недостойно.
Я злобно сверлил глазами Аристотеля, потому что, говоря о тщеславных любимцах, он посматривал на меня с лукавой усмешкой, ну и другие тоже. Что они понимают?
- А как правильно? - спрашивал Александр, хмурясь.
- Когда привязанность того, кто полюбил, передается любимому, как образ, отраженный от зеркала, и вызывает ответную любовь. Любовь должна мужать с возрастом, поскольку она не на глупых страстях и желаниях плоти возрастает, а на том, что любящие смотрят на жизнь одинаково и вместе ищут добра, не отделяя себя от другого. Любовь служит не только совокуплению, но и философии, она строится на единстве душ, а не тел. Так что всегда лучше сдерживаться в своих желаниях наслаждения, хотя и не отказываться от них совсем.
Александр задумчиво кивал, пока остальные пересмеивались и фыркали.
- Воздержанием сыт не будешь, - ехидно говорил Гарпал. - Вот персы, говорят, награждают тех, кто изобретет новый вид наслаждения.
- Все крайности вредны, - Аристотель, сладко улыбаясь, показывает себя человеком широких взглядов и другом молодежи. - И в воздержании, и в удовольствиях надо знать меру. Если человек не может думать ни о чем, кроме своей неудовлетворенной страсти, мудрее он не станет. Лучше заплатить гетере и так успокоить плоть. Мудрец не свободен от страстей, а умерен в них, он способен предаваться любви и заниматься государственными делами так, чтобы это не мешало одно другому.
Александр нахмурился и дернул плечом: опять Аристотель про умеренность дудит! Его самого тянуло за пределы.
Мне больше нравилось слушать Ксенократа - про то, что Эрос старше Кроноса. Я это так понимал: ничего еще не было, ни земли, ни людей, ни времени, а любовь уже была. Ночь, Хаос, Эрос и больше ничего, нигде - вот это было похоже на правду.
- Душа влюбленного живет в теле любимого, - говорил Ксенократ, и я уже не слушал дальше, хорошо это или плохо, и что лучше для добродетели.
А о красоте он говорил так: красота - это нечто живое, в ней есть своя внутренняя жизнь. Красота - когда все телесное омывается бесконечно разнообразными и светлыми потоками души.
«Блеском взоров озаренный лик мне дороже всяких колесниц лидийских и конеборцев в бронях блестящих» (Сапфо) – бормотал я про себя, зажав уши, чтобы праздная болтовня софистов не рассеяла ночи, не упорядочила хаос, не убила бы любви.
* * *
Сперва казалось - хоть отдохнем от казарменной тесноты, но и здесь слишком быстро все друг другу надоели, раздражались и грызлись из-за пустяков. Старые распри давали себя знать; от томительной размеренности жизни начинали ссоры и драки, травили то Гарпала, то Марсия.
Потихоньку, полегоньку, пиная друг друга локтями и ставя подножки, определялись, кто к венку победителя руки тянет, а кому пыль глотать в хвосте. Заключали временные союзы, чтобы одолеть влезшего повыше, дружно свергали его и сразу ополчались друг на друга. Клеветали друг на друга со скуки, а если на том ловили, огрызались, не чувствуя вины: "Друзья мы, что ль? Подумаешь, в одну канаву дристали. Ну, что надулся? чуть сопли ушами не пошли..."
Войны эти, бесконечные и бескровные (в луже флот не потонет), нужны были будущим царедворцам, как поединки на тренировочной площадке - чтобы держать себя в форме перед грядущими сражениями. Раздражала только их бессмысленность: первым всегда был Александр, а первым при нем - я.
* * *
- Какого хрена в такую рань?
- Слышь, Леонид орет уже. Значит, вставать пора.
- Не орет - хрипит, как удавленник. Со сна еще не прогавкался.
За завтраком рассказываем друг другу сны, потому что больше рассказывать не о чем. Скучно. Протею каждую ночь жратва снится, то кабанью ногу жарит, то рыбу огромную коптит. "Вот же проглот скудоумный, - бесится Кассандр. - У него дупло в голове, а там гнездо с орущими птенцами: «Жрать хочу, жрать хочу!»
При этом Кассандр и сам ел с таким неистовством, что это можно было сравнить разве что с исступленными дионисийскими радениями: кости хрустят на зубах, жир течет по подбородку, от болтовни за едой недожеванное изо рта во все стороны летит. Александр брезгливо отодвигает миску и встает из-за стола.
- Дай-ка! - Кассандр обращается к Протею, как к слуге, и протягивает веснушчатую руку за лучшим куском. Протей закатывает глаза, но сует ему миску - он парень незлобивый, не хочет свар из-за пустяков. "Жуй, - говорит, - и меня благодари". А когда Кассандр вцепился зубами в мясо, даже спасибо не сказав, Протей указывает на него костью и, подделываясь под Аристотеля, начинает речь:
- Взгляните на сие существо. Добро ли оно, коли поглощает добро от доброго? Или оно зло, поскольку добро поглощает, а мерзость испускает? Рябчик ли оно, коли поглощает рябчика? Или дерьма кусок, коли оное...
Лицо Кассандра задергалось, словно он чихнуть собрался. Уронил своего рябчика и бросился на Протея, выставив руки с скрюченными пальцами, еще загодя, в воздухе, давя и ломая горло сопернику. Остальные быстро похватали снедь и выпивку и отодвинули стол, чтобы дать им место поубивать друг друга. Александр, дождавшись, когда кулак Протея впечатался Кассандру в челюсть, прикрикнул - и все успокоились, только Кассандр пыхтел от злобы.
А все уже, открыв рты, слушали, как во сне Никанора Филота превратился в барана, и Гегелох его деловито свежевал. "Ну а ты?" - восклицал кто-то особо увлеченный. "А я, - говорил Никанор, - просил не класть слишком много чеснока в похлебку". - "Из Филоты похлебка?" - "Ну... да. Баранья".
Никанор всегда завидовал Филоте: тому, первенцу, все отцовские надежды и любовь, младшему, Гектору - вся материнская ласка, а Никанору - шиш да подзатыльник. В одном ему повезло: Филота был ровесником и другом Аминты-племянника, которому, кроме почетного места на пирах, ничего в будущем не светило, разве что меч в живот, если Филипп заподозрит в нем соперника, а Никанор - товарищ Александра, который с каждым годом все ближе к трону. Вот тут-то и была возможность обойти Филоту на повороте.
- А я вот загадку вспомнил. Разгадает кто? Жертвенной пищей кормлюсь, во все храмы и дворцы вхожу спокойно, обедаю с царями, верных жен целую.
- Может, иеродула какая или жрица?
- Сам ты иеродула. Загадка - старьё. Муха это.
- По другому надо бы: в навозе нежусь, волов под хвост целую.
- Тьфу ты, пакость, не за едой же! Заткнись, закрой свою выгребную яму..
- Это он о себе загадывает...
Жадно ждали писем. Нам так не хватало известий о том, что происходило снаружи. Получившего письмо окружали все, и он торжественным голосом выделял интересное: "Клеандра поставили илархом!" Или "Мелеагр женился на дочке Асандра". Эти новости обсуждали неделями.
- Кто из вас вчера в петейю выиграл?
- Я, кто ж еще... не Алкета же. Он сразу мне два камешка зевнул. Ему голова нужна, чтобы уши не отвалились.
- Эх, погулять бы! Может, сегодня?
- Нажраться кислятины до отрыжки и пойти кукарекать под окнами Ксенократа? Это без меня.
- Можно к девкам пойти.
- В деревне девок косолапые селяне стерегут. Тут надо случай ловить.
- Случай зовется Гигея.
- Ты о чем?
- О той старухе, что в царский дом овощи таскает. Ее подлавливай - она тебе ночью любую девку доставит. Не даром, конечно, денежки готовь.
- И Исмену?
- Она не такая!
- Все они одинаковы. Дело в цене.
- Так чего ты тогда до сих пор из-за забора слюни на нее пускаешь? Денег не хватает?
- Говорят, она за какого-то гоплита просватана. Вот вернется через пару лет со службы - свадьбу сыграют.
- И красота ненаглядная, достойная персидского царя и фараона египетского, достанется мужику сиволапому...
- А с деньгами, братцы, совсем беда. Поистратился, а из дому не шлют. Письма, что ли, из-за этой чумы не доходят?
- У Аристотеля займи, у него всегда есть.
- Не даст. Или процент такой слупит, что до седых мудей расплачиваться придется.
- А где Аристотель деньжата хранит?
- В ночном горшке, должно быть. Знает, что туда никто не полезет.
- Я бы полез, - сказал Леоннат, встрепенувшись. С деньгами у него всегда было хуже, чем у нас у всех.
- Видел я у него как-то сундук с красной восковой печатью...
- Это для ядов и уродских зародышей. Главное его сокровище.
- Видели, ему павлина привезли?
- Да Аттал на него еще со вчерашнего дня глаз положил. Ощипать хочет.
- Кстати, где он?
Аттал явился, весь красный, как из бани, и вонючий, словно сто лет в бане не был. С порога заорал, что догнал-таки павлина, и размахивал длинным дрожащим пером с золотым глазком. Александр вспыхнул от злости и зубами заскрипел.
Аттал был из большой и рьяной тимфайской семьи; его старшие братья ходили под Парменионом, дружили с Филотой и Аминтой-племянником, оба дельные, хваткие и место свое знали, а в Аттале было что-то бешеное, злобное. Говорили, он похож на Александра лицом и фигурой, и он поначалу и одевался так же, и причесывался, льстило ему, что с царевичем путают. А потом, видно, наскучило: окликают его со всем почтением как Александра, он оборачивается, и у окликнувшего льстивая улыбка сползает с морды: "Это ж, тьфу, пакость, тимфаец"... В общем, сейчас они с Александром друг друга не выносили.
- А ты воткни это перо себе в зад, - сказал я Атталу, - и побегай по деревне, чтобы люди завидовали…
Но он только невнятно огрызнулся, его злость была направлена не на меня. Аттал пристроился за Александром, помахивая павлиньим пером, как раб с опахалом, и вдруг с полоумной злой миной вдруг шлепнул его пером по голове. Александр изумленно обернулся, увидел его ухмылочку, и кровь от лица отлила. Встал, задыхаясь от гнева, добела сжимая кулаки. Аттал попятился, но недостаточно быстро, взвыл, схватившись за низ живота, от точного удара ногой.
- А ты чего хотел? - ласково спросил Протей у катающегося по земле Аттала. - Поросенка с кашей?
* * *
Грязные фантазии, масляные глаза, паскудные усмешки, которыми провожали каждую женщину, торопливая, нетерпеливая похоть...
Служаночка звала кого-нибудь из нас, чтобы убить свинью к обеду. Никто не отказывал - это был хороший способ попрактиковаться в точности и силе удара. Ну и вообще служанкам старались угодить, на них настоящая охота шла, как и за деревенскими девками попригляднее. С некоторыми легко можно было договориться за несколько оболов, а других надо было покорять, они и ценились больше, и стоили, в конце концов, куда дороже.
- Лидийцы, говорят, ласкают себя в полдень все, как один...
Гарпал был паренек начитанный. Он приволок с собой книгу Гераклида Понтийского и зачитывал оттуда Аристотелю, что труд и тяготы – удел рабов и бедняков, а роскошь и сладострастие – привилегия людей утонченных и мыслящих широко, и потому их следует ставить выше, чем остальных. "Вот взять афинян, - читал он, - несмотря на вкус к наслаждениям они стали народом героев". Аристотель подхватывался и разливался в опровержениях, а Гарпал за его спиной корчил уморительные рожи.
Характер у него был легкий и приятный, мягкая женственная улыбка, сбивчивая, торопливая, остроумная речь, вечная жажда удовольствий и радости; он смотрел на Александра влюблёнными глазами, и Александр ему благоволил. Другие тоже к Гарпалу быстро привыкли, будто он с детства с нами рос. Мне он тоже нравился. Я обещал сводить его к Гелиодоре, расписал ее саму и ее девочек, он слушал завороженно, и задавал такие вопросы, что я краснел.
- Грудь, братцы мои, женская грудь, - причитал он. - вот что мне нужно на завтрак, обед и ужин. Любая - белая или смуглая, юная или зрелая, большая или как два яблочка - все равно, лишь бы гостеприимно меня к себе допускала...
- Обслужи себя сам, вроде обе руки на месте, чего же ты ноешь?
- Ною? Да я девок одним взглядом насквозь пробиваю!
- Разве что взглядом... Ты поди хоть кухарке подол заверни...
Гарпал смущался, отговаривался. Женщины над ним смеялись, а те, что помоложе, брезговали. Он был старше нас с Александром лет на пять, но держался ровесником; многие взрослые развлечения ему были недоступны, и он предпочитал еще немного задержаться в детстве, чтобы не чувствовать своего изгойства. Он оставался с нами, когда старшие уходили по бабам, а когда все отправлялись на охоту, оставался один.
- Тогда сиди, ковыряй в носу дальше, - говорил Никанор, вставал, потягиваясь, и пускался следом за какой-нибудь хихикающей бабенкой, а Гарпал жадно смотрел им вслед.
"Шлёп-нога" - так Никанор его называл, и я бледнел от оскорбления, представляя себя на месте Гарпала. Но сам Гарпал был такой веселый и бессовестный, что и подумать невозможно, что он вдруг чего-то застыдится. "Ну да, вторая нога у меня не удалась, но, братец, видел бы ты мою третью ногу!" Он сам над собой насмехался, выламывался, подчеркивая свою хромоту, корчил шутовские рожи, из-за чего его миловидная, в сущности, морда с большими сверкающими девичьими глазами, к двадцати годам покрылась резкими морщинами и перестала быть миловидной.
Помирая со смеху, он читал чьи-то непристойные стихи – пародию на «Илиаду»:
- Никто из них не тешился с подругами:
Друг друга мяли десять лет без устали
В такой войне, что хуже не придумаешь.
Один лишь город взяли и ушли с дырой
В заду пошире тех проломов в крепости.
Александр задохнулся от возмущения:
- Семь колов тебе в глотку!
Другому бы он сразу в зубы дал, но Гарпал схватил его за руку, ласково и робко упрашивая: "Ну не сердись, прости, не сердись"... Александр его жалел и всегда был с ним мягок, мягче, чем должно.

* * *
Слепой ночью, под кротовой шкуркой азиатского неба я счастлив только памятью о прошлом. Весь в луковой шелухе воспоминаний, я пытаюсь припомнить не бывшее, а истинное...
Об анамнесисе, платоновской идее припоминания, Александр услышал от Ксенократа: человек может найти истину в себе самом, если вспомнит то, что видела душа в горнем мире идей, прежде чем воплотилась на земле во плоти. Это казалось ему важным и подтверждало то, что Александр всегда знал о себе: многое в его голове бралось неизвестно откуда, не из земных источников, не от людей, не из книг.
- Затвердили про "познай себя", и по тридцать лет познают. А бывает же - как обвал в горах, в один миг... - говорил мне Александр. – Только словами это невыразимо и забывается легко, как сон. Но я помню. Небо распахивается, и свет хлещет. Я даже голоса звезд слышал, как они пищат, и как гудят струны вселенной...
Когда он пошел к Аристотелю за разъяснениями этого самого анамнесиса, тот лишь головой покачал с укоризною: мол, мальчик мой, бедняжка, не так ты всё понял, ты свои дурацкие мнения и бестолковые чувства принимаешь за истинное знание и вечные идеи… «А припоминание, - токовал он глухарем, закатив глаза, - возникает в разговорах с истинными философами, которые правильно поставленными вопросами понуждают человека находить правильные ответы в себе самом. Вот, Платон… диалог "Менон"… Читал, дружок? Сократ принудил мальчика-раба вспомнить теорему Пифагора, о которой тот прежде слыхом не слыхивал». И про квадраты понёс, диагонали...
Александр потом бесился:
- Уши себе воском залил! Что ни скажу ему - фальшивые улыбки, фальшивое внимание, но даже если я поклянусь всеми богами, что я на самом деле всё это видел и чувствовал, и перережу себе горло в подкрепление клятвы, он нипочём мне не поверит. Лучше в колодец орать - там хоть эхо отвечает.
Его злость изливалась горячечным свистящим потоком мне в ухо.
- Аристотель как на вершину влезть не подскажет - он только предостерегает от падений. Считает, что я много о себе думаю, но ни на что не способен. Надо, мол, меня за руку вести, как слепого. Шаг за шагом, по протоптанным дорожкам. Не понимает, что если лишить меня надежды на то, что все мои мечты исполнятся, я не поумнею, а просто сгорю дотла. И отцу все время пишет. Вся моя жизнь, быть может, зависит от того, что он там накарябает. Что он там пишет, если ничего во мне не понимает? Хочет меня обтесать, упростить, нарезать ломтиками, пёс стагирский. Живьем меня похоронить!
Он остановился, чтобы выровнять дыхание, и с отчаянием произнес:
- Помнишь, Платон же писал и Ксенократ говорил, что творения здравомыслящих затмятся твореньями неистовых? Помнишь? Ведь правда?
Ксенократ о припоминании говорил интереснее:
- Откуда мы знаем, что хорошо, что плохо, что честно, что нечестно, что прекрасно, а что уродливо? Природа и земная наша жизнь на это ответа не дают. Но мы знаем. Верные понятия сами рождаются в нас как сновидение. Не значит ли это припоминать то знание, которым мы обладали всегда?.. Не очевидно ли, что мы узнали это в какое-то другое время, когда еще не были людьми? Когда наши души существовали в вечности, рядом с вечной истиной, глядя прямо в ее ослепительную сердцевину.
Взгляд Александра загорался торжеством, и Ксенократ хватал его за руку, не давая ему сбежать недослушав.
- В золотом веке до неба было близко, люди и боги жили рядом, и жизнь была священной. Великая честь и ответственность! Но люди оказались недостойны, да и боги тоже пользовались этим не лучшим образом. Надо вернуться к тем истокам. Душа должна вспомнить о вечности, о своем священном рождении.
- Я вернусь, - говорил Александр. - Я вспомню.
Он не думал о тех, кто до него мечтал о великом, а вынужден был довольствоваться обычным, он плевал на свой и заемный опыт неудач, который привязывает остальных к земле, а начинал историю с самого начала, как первый человек на новорожденной земле.
- В том беда, - говорил Ксенократ, - что истинные мнения здесь, в алогичном и текучем нашем земном существовании, в несовершенном и колеблющемся человеческом уме не могут долго оставаться неизменными. Они убегают, как вода сквозь пальцы, распадаются на капли... А как собрать пролитую воду? Припоминание! Память о целом хранится в каждой части разрозненного, взгляд на земные вещи возбуждает воспоминания души об истинном облике всего сущего. Может помочь учитель, мистагог, или сами боги вложат в душу человека исступленное вдохновение и он узрит сокрытое – припоминание о времени, когда мы были, но еще не были людьми, о времени, когда мы будем, но уже не будем людьми.
Александр задумывался, пальцы грыз, говорил успокоенно и твёрдо:
- Я это умею. Темнота вдруг высвечивается молнией, свет пронзительно белый и всё вдруг становится предельно ясно... Я вижу кости мира - четкие линии, аж глаза режет, вижу преображенное, настоящее, каким всё должно быть, как задумано... Цвета нет - только свет и тьма. Объяснить невозможно, слов для этого нет, но я знаю, куда мне идти.
Может, вот так, в ослепительной вспышке прозрения он меня и выбрал много лет назад, вспомнив про то, как наши нерожденные души в вечности любили друг друга? Должно быть, и меня он видит двойным зрением: не только здешнего, больного, изверившегося, с сединой в волосах, с уклончивым угрюмым взглядом и дурным характером, в шрамах снаружи и шрамах внутри, но и того, вечно молодого, невинного и прекрасного моего двойника, верного неизменной верностью, любящего непреходящей любовью, понимающего все высшим пониманием... Страшно становится, когда я ловлю свое отражение в его глазах – там не я, там не человек.
* * *
- Справедливость – это душевная добродетель, состоящая в том, чтобы воздавать всем по заслугам, - чеканил Аристотель и пухлой ладошкой прихлопывал, скрипели стилосы учеников под диктовку. - Она проявляется и в том, чтобы окружать себя людьми достойными. Это важнее, чем побеждать в сражениях. Разве захочет правитель, чтобы его подданные страдали по вине тех, кого он легкомысленно избрал себе в друзья и облёк властью? Чтобы его ненавидели за их злоупотребления? В дружбе царю надо быть особенно осмотрительным, потому что люди корыстные и льстивые будут искать его дружбы ради власти и богатства, а не ради его самого. А если изменятся обстоятельства, такие друзья легко превратятся во врагов и предателей.
Все это я принимал на свой счет. Трудно было не принять, когда все взгляды скрещивались на нас с Александром. А что говорилось, когда Аристотель отводил его под локоток от других подальше и что-то там нашептывал, зыркая в мою сторону и брезгливо кривя рот.
- И ты слушаешь, как он порочит нашу дружбу?! – в отчаянии спрашивал я.
Я тогда считал Аристотеля своим смертным врагом, и что он только и думает, как бы мне напакостить и опорочить меня в глазах Александра. На самом деле, ему до меня дела не было, хоть бы я в Тартар провалился. Он делал то, что ждал от него Филипп, – воспитывал царского наследника, и его беспокоили наши слишком пылкие и безрассудные отношения. Мы ведь тогда словно с цепи сорвались, надышаться друг на друга не могли – бредовое было время, все в каком-то полусне, как будто мы нашли укромное местечко вне этого мира, и устроились там вдвоем, а остальные колобродили где-то за глухой стеной.
Я следил за Александром поглощенно, как собака, вскакивал на ноги, когда он только собирался вставать, протягивал ему чашку с водой, когда он еще не понимал, что хочет пить. Не потому, что хотел ему услужить - просто знаки его тела были для меня более внятными, чем мои собственные желания, его пересохшие губы напоминали о жажде острее, чем сухость своего горла. Я замечал, что он дрожит раньше, чем чувствовал, что и сам замерз, словно Александр был чем-то неотъемлемо моим, самой чувствительной частью меня, вроде раненой руки, о которой всегда помнишь, больше всего ее бережешь и устраиваешь поудобнее. И он за мной ухаживал с такой же автоматической бессознательной чуткостью. Я знал, что он плохо переносит жару, поэтому следил, чтобы он не выходил из дома без кавсии, а он знал, что я вечно зябну, поэтому всегда подтыкал одеяло с моей стороны, если мы спали вместе, и, не задумываясь, набрасывал на меня половину своего плаща и прижимал к себе, когда меня озноб пробирал – сам он всегда был горячий, как печка. Зато и я мог положить свою холодную руку на его пылающий лоб, и ему сразу становилось легче. «Как хорошо», - бормотал он.
Любовь разрасталась, как сорняк, заполняя все видимое пространство. "Он любит облако с моим лицом, а не меня, - испуганно думал я. - Такие штуки всегда заканчиваются чьей-то смертью. Нет, я один его понимаю и он понимает меня, я ему нужен, такой, какой есть, ему без меня плохо, я без него умру, мы всегда будем вместе и умрем в один день"... Мысли то обвиняющие, то оправдывающие, бродили в горячей голове, сталкиваясь и раня друг друга.
Многие считали чудовищно несправедливым, что Александр выбрал меня. Все бились за его внимание, чтобы он подтвердил их право на гордость и высокое мнение о себе, а я стоял у них на дороге.
"Ну что в нём доброго и прекрасного, кроме профиля и ресниц?" - говорили Александру взрослые, а ровесники и той малости за мной не признавали. И впрямь, мало ли в Македонии статных парней, чтобы так прикипать к одному? Я сам часто задавался этим вопросом и сердце себе надрывал, когда Александр распускал хвост перед каким-то красавцем. А он не считал нужным объяснять свой выбор, мне тоже.
Любовь внеразумна, нелогична, беззаконна и несправедлива. И я благодарю за это всех богов, иначе не видать бы мне Александра, как собственных ушей, бродить бы мне одному в диком лесу, как волку, которого никто не любит, или принимать ухаживания гугнивого Амфотера.
Аристотель пытался поставить Александру голову на место. Он говорил, что той великой дружбы, примеры которой являли нам древние герои, уже нет в мире, и не стоит сравнивать с ней наши случайные и недолговечные приятельства, возникающие по мимолетной прихоти, основанные на тщеславии, вожделении, держащиеся на совместных развлечениях, поиске удовольствий и потакании друг другу, а не на общей любви к добродетели. Юношеские мечты о возвышенной и всепоглощающей дружбе разбиваются самой жизнью. Слишком много выгод несет друзьям царя их дружба с ним – как же будет их дружба бескорыстной? В такой дружбе не может быть и равенства: низший должен любить больше, а высший меньше, не столько любить, сколько снисходительно принимать любовь – лишь тогда будет гармония и справедливость. Правитель не имеет права ставить свою дружбу с кем-то выше справедливости, закона и блага государства. И он не должен никому открывать свои тайны: это не только его секреты, но и всего государства.
Александр тайные беседы с Аристотелем добросовестно мне пересказывал. Я слушал, закрыв лицо руками, словно мне смертный приговор зачитывали, только один раз встрепенулся и хрипло сказал: «Да кому оно нужно, это равенство». Александр не спешил меня утешать, но зато, в самом конце, когда я уже хлюпал носом, он торжествующе закончил:
- А я ему ответил, что к нам с тобой это не относится. Что я верю тебе больше, чем себе, и у меня никогда не будет от тебя тайн. И что дружба выше закона и справедливости. Вот.
Я не торопился радоваться. Зачем он слушает? Где ему с софистами состязаться? Запутают, заболтают…
- Настоящая, полная свобода у человека – только в выборе друга, - рассуждал Александр, как положено, в солидной философской манере (насобачился на уроках риторики). – Во всем остальном действуют обстоятельства, необходимость или случайность. Ты, балда, – мой единственный свободный выбор за всю жизнь.
У меня кости таяли от его слов, но, вместо того, чтобы что-нибудь подпеть в лад, я от смущения противоречил.
- У меня, - говорю, - все наоборот. Какая там свобода? Ананке, неотвратимость!
Чувствую, что понесло не туда, а остановиться не могу.
- Мне кажется, я был обречен тебе еще до рождения, и родился только для того, чтобы встретиться с тобой. Судьба - и нет никакого выбора. Одна судьба, жизнь одна... Вот ты меня не замечал, и я словно не́ жил, ходил, как мертвый…
- Как мертвый? – вдруг взбесился он. – Как мертвый, сука? А кто вертел хвостом перед Пердиккой и Клеандром? А тот...
Имени Кулика он никогда не произносил, оно застревало у него в горле. Александр задыхался, отплевывался, толкнул меня со всей силы: "Уйди от меня, паскуда, пока я тебя на месте не убил!" Рот у него искривился и губы задергались... Он попытался ударить меня кулаком в солнечное сплетение, но я увернулся. Молчал и ждал, когда его отпустит, только смотрел жалобно.
Никогда не догадаешься, что его заденет, чем он сам себя поранит в своем исступленном воображении. Чаще всего после таких внезапных вспышек его гнева и ревности мы бросались друг на друга, сцепившись клубком в остервенелой драке - никто не успевал понять, что произошло. Александр, кажется, находил в этом особое удовольствие и всегда бил первым, не в полную силу, а словно объявляя начало поединка. Я всякий раз дрался, как в последний, думая, что когда мы поднимемся с земли, то разойдемся навечно и слова друг другу больше не скажем. И наши товарищи окружали нас, дерущихся, и надеялись на тот же исход (все, кроме меня, даже в палестре обращались с Александром осторожно и нежно, как с горшком зажигательной смеси; я был единственный, кто отвечал ему ударом на удар – обида, ярость, отчаяние, гордость...) Александр после драки, даже песка нажравшись, становился весел и особенно ласков со мной. Вот такая у нас была дружба, мотало ее, как лодочку в грозу: и мне за нее страшно было, и другие каждый раз ждали – вот-вот треснет и развалится, если волна ударит покрепче.
Побушевав внутри себя и искусав губы в кровь, Александр помаленьку успокоился, усмехнулся:
- Опять этот взгляд издыхающего олененка! Гефестион! Верни свою наглую морду назад, а то я сейчас расплачусь.
Детский прием, а до сих пор работает. Славься, златая Афродита, храни меня и впредь, фиалковенчанная, с ресницами гнутыми, нежная...
* * *
Никанор избрал себе роль благородного друга, который идет по пути добродетели и твердой рукой направляет туда же заблудших, меня же назначил другом неблагородным, кто только сбивает с истинного пути, с кем делят лишь пороки и низменные удовольствия. Я особо и не сопротивлялся, мне нравилось выглядеть совсем пропащим. Александру потом пришлось немало потрудиться, чтобы восстановить мое доброе имя, а в те веселые годы мне и в голову не приходило, что оно когда-нибудь мне понадобится.
Александр сказал задумчиво:
- Никанор тебя не любит.
Я расхохотался. Вот новость!
- Ты с ним поосторожней, - рассердился он на мой смех. - Никанор - парень настойчивый и давно на тебя пальцы грызет. Сдается мне, у него дурной глаз. Нехорошо идут дела у тех, на кого он косо смотрит.
Память Никанора - огромное хранилище чужих ошибок, оговорок, неосторожных высказываний против него самого и его отца, против царя и Александра, и в подходящее время он достает оттуда что-нибудь всеми забытое, мелкое и грязное, и предъявляет, как доказательства вины перед судом. У ритора он прежде всего научился обличительным жестам и обвиняющим интонациям.
И все же Александру он нравился. Никанор любил командовать другими, но Александру охотно и ревностно подчинялся; сразу два достоинства: и властен, и предан.
Не раз бывало, что Никанор Александру на мою низость глаза открывал. Вижу, держит его за локоть, чтоб не сбежал, говорит горячась и на меня косится - значит, обо мне и речь. Тот слушает и темнеет лицом. Я в отчаянии отворачиваюсь. Что делать с этим гадом? Что противопоставить его клевете или, того хуже, истине обо мне? И тут Александр подходит, обнимает перед всеми, громко говорит о пустяках... Только через несколько лет до людей стало доходить, что он не хочет слышать ничего дурного обо мне, что бы там я не натворил.
Но тогда все еще помнили нашу недавнюю вражду с Александром и надеялись, что можно снова нас рассорить. Даже те, кого я друзьями считал, порой пробовали нашу дружбу с Александром на разрыв. Что уж о врагах говорить!
* * *
Никанор подошел к Александру, оттерев меня плечом.
- Александр, хоть бы ты Гефестиону сказал, что нельзя так распускать рабов! Аминтор своих избаловал, во всей Пелле более наглых тварей не сыщешь, и Гефестион туда же.
Александр бросил на меня быстрый косой взгляд - он ведь говорил, да я не слушал. ( "Не мути ты им головы, пожалей , - говорил он. - Твое панибратство с рабами пугает их и сбивает с толку. Рабы должны четко знать свои обязанности, что за хорошую работу их будут кормить вдоволь и не накажут без вины. Хочешь быть добрым? Пообещай им свободу через семь лет за старание и исполни обещание. А потачки твои им только во вред. Разленятся, обнаглеют, ты взбесишься, мол, твари неблагодарные, и продашь их в каменоломни. И там они умрут на цепи".)
Никанор же продолжал обличать, возвышая голос:
- Вчера его фракиец не уступил мне дорогу, надерзил, а когда я поднял палку, бросился бежать. Такой проступок не меньше двадцати плетей стоит, а Гефестион наказать его отказывается, предпочитает верить лжи своего раба, а не моим словам.
Никанору дай волю - он и своих и чужих рабов до смерти засечет. Алопек, безобидный и невезучий дурачина, боялся его, как огня. Может, замечтался и не убрался вовремя с дороги, оступился по неловкости... И не огрызался он, а оправдывался, просто говорить не мастер.
- Я бы таким непочтительным и ленивым рабам, как твои, ноги бы нереломал.
- И зачем тебе безногие рабы, скажи на милость?
- Для беспрекословного послушания остальных. Ради удовольствия слышать крики наглеца. Я могу позволить себе такие расходы.
Вокруг уже народ собрался - всегда приятно послушать, как на приятеля напраслину возводят.
- Мы не в Лакедемоне, - говорю. - Это мой раб, и только я решаю, заслуживает он наказания или нет. Хочется кого помучить - крысу на помойке поймай.
- Потакание дерзости и чужих рабов портит, всем нашим слугам пример дурной. - Никанор обращался теперь ко всем сразу, в ход шли ораторские жесты и драматическое преувеличения. - Можно подумать, Гефестиону общество рабов приятнее общества благородных людей. Сегодня поутру Гефестион опять болтал и смеялся со своим черномазым рабом.
(Философы, очарованные красочным обликом моего эфиопа, одураченные его дикарской немногословностью и умышленно ломаным языком, время от времени одалживали его у меня на свои симпосии. Неплохо бы знать, что скрывается за их благостными улыбками и выверенными речами. "Будешь моим шпионом", - сказал я Данаю, отпуская его в первый раз. Наутро, скромно опустив ресницы, он пересказывал мне самое интересное. Они сплетничали о нас, как и мы о них, и сильно нас недооценивали. Не слишком умно с их стороны, потому что нахальный скороспелка Александр через несколько лет изменит до неузнаваемости мир, где им придется жить, а бестолковый тупица Лисимах не забывал оскорблений и мог передушить их всех, как лиса в курятнике...
"Вот старые дураки", - возмущенно говорил я в конце отчета. Мы с Данаем смотрели в глаза друг другу и смеялись: я - впокат, а он - почтительно пряча улыбку в синеватой бороде. "Они и про тебя думают, что ты чурбан бессловесный", - говорил я, чтобы он не слишком заносился.)
- О чем они там сплетничали вдвоем с рабом? - разорялся Никанор. - О других рабах? о нас? о тебе, быть может, Александр? Это все равно, что с нашими врагами сговариваться за спиной.
Я смотрел на тонкие свирепые губы Никанора, на большую красную родинку на его подбородке и представлял, как втыкаю нож ему в глаз.
- Ты все сказал? - спросил Александр мрачно. - Хочешь выдвинуть обвинение против раба Гефестиона? Что он там натворил? под ноги тебе подвернулся?
- Дело не в этом, Гефестион...
- Что Гефестион? Готовит восстание рабов, чтобы нас перерезать?
- Что ж, если ты так на это смотришь... - Никанор чуял, когда надо осадить, развел руками. - Я просто хотел, чтобы он вел себя разумнее.
- Я за этим послежу, - сказал Александр. - Расходитесь все, суда не будет.
Но ночью он снова вправлял мне мозги:
- Вот ты с ними болтаешь, шутишь... свободный человек, может, сказал бы: "Оставь, мне не до шуток сейчас, у меня работа не сделана", а раб должен смеяться, чтобы тебе угодить, а когда ты, насмеявшись, идешь спать, ему приходится доделывать свою дневную работу вместо сна. Ты привязываешься к рабам и хочешь, чтобы они тебя любили взамен - ужасная, жестокая ошибка! Раб обязан тебе только работой и послушанием, а не любовью. Будь ты рабом, ты стал бы любить хозяина? Так с какой стати ты ждешь этого от своих рабов? Им нечем тебе ответить, пойми! Вся жизнь их тебе принадлежит, ты им хоть душу оставь. Лучше отпусти их на волю, как сочтешь, что они свою цену отработали. Вот тогда у них жизнь и начнется, и они сами решат, кого им любить и ненавидеть".
Он был сто раз прав, как всегда.
* * *
Никанор хотел быть первым при будущем царе, а Кассандр - просто первым, и свары чаще всего заваривались вокруг меня да Кассандра.
У Кассандра был природный талант склочника, всегда в углах рта слюна кипит, как у брехучей собаки; ему было хорошо только когда всем остальным было плохо. Скажет Никанор, к примеру: "Ксенократ меня сегодня в зевоту вогнал", а Кассандр отзывается глумливым эхом: "Только дурням тупоголовым философия скучна". Скажет Протей: "Эх, чего бы пожрать", Кассандр в ответ: "О еде только рабы постоянно думают". А пустишься объяснять, что не так поняли и в чем он не прав, Кассандр руками машет, злым смехом заливается и орет: "Чушь, чушь!"
"Тебе бы да удачу - ты б несносен был". (Эсхил. Прометей прикованный.) Но в Нимфеоне удачи ему не было, Кассандр оказался чуть не изгоем. За дурной нрав ему всё чаще прилетало кулаком в ухо. Даже Плистарх, который сперва никак не мог осознать, что не все трепещут перед его ужасным божеством, начал помаленьку огрызаться на братца. Били бы Кассандра и сильнее, но Александр не позволял - Антипатр просил его приглядеть за отпрыском, мол, парень слабогрудый, здоровья некрепкого, да мы и сами видели, что его глумливый хохот часто захлебывается в кашле.
Впрочем, и Александр на него срывался. Заходим как-то в казарму, а там Кассандр вещает Атталу что-то про мозгляка и недомерка, который всё пыжится, того гляди лопнет. Аттал грубо и громко хохотал. Я даже не успел понять, о чем речь, как Александр бешеной кошкой прыгнул на Кассандра, только сумасшедшие черные глаза на белом, как известка, лице мелькнули. Бешеная драка, хриплые гортанные крики... Если б мы с Атталом их не растащили, Кассандру был бы конец.
Смазав и Аттала по губам, Александр ушел к себе, хлобыстнув дверью. Я за ним. Он лежал на постели в злых слезах.
- Что же, я так никогда и не вырасту, что ли? - пробормотал он с отчаянием.
Я никогда не понимал, до какой степени он переживает из-за своего маленького роста, мне-то он казался совершенством.
Их вражда дошла и до Аристотеля.
- Вы же носите одинаковые имена, - примирительно заметил он на следующем уроке, и очень некстати, потому что Александра это всегда бесило. Кассандр мерзко усмехался, а после урока снова подошел ко мне:
- Помири меня с Александром, а? Зачем ему такой враг, как я? Мне деваться некуда, понимаю ведь - Александр вырастет и сожрет меня с потрохами, а я не из тех, кто смирно шею под нож подставляет, отгрызаться буду, пока жив. Если дело о жизни и смерти пойдет, и отец за меня встанет, ты ж понимаешь, родная кровь...
Это был серьезный аргумент. Антипатр был самой надежной опорой Филиппа, если отпадет, как бы все царство не зашаталось, не рухнуло - так много на нем держалось. И мой отец, похоже, только его помощью мог устоять в нынешней ссоре с Парменионом.
Кассандр прекрасно понимал, что за мысли сейчас у меня в голове, сказал вкрадчиво:
- А даст мне Александр кусочек власти - я и успокоюсь.
Другое дело, что у Антипатра сыновей полдюжины, и не видно, чтобы он Кассандра среди прочих как-то отличал. Вон с Плистархом Александр ласков, а потом и младшие подрастут... Не все ли равно Антипатру, кто из его сыновей при царевиче будет? Да он скорее Кассандру наподдаст за то, что тот не сумел с Александром подружиться и задвинет куда-нибудь подальше, с глаз долой...
Но мне все равно что-то тревожно было. В Кассандре был бешеный запал, неутомимость и упорство безумца, он и сам по себе мог стать опасным врагом. У их ссоры был длинный хвост. Я прежде не задумывался, почему Александр смотрит на него с таким непримиримым отвращением, а тут выпал случай узнать.
- Почему ты так Кассандра не любишь? - спросил я тем же вечером.
- С чего бы мне его любить? У него тоже от ненависти ко мне аж зубы сводит.
- А кто первый начал? - сообразил спросить я.
- Прошлым летом, когда ты еще в горах жил, Леонид устроил тренировочный поход по лесу через овраги, там еще болотце надо было перейти, через речку перебраться... Два отряда, кто быстрее к цели доберется. Кассандр был в моей команде. Я решил дорогу срезать через овраг. Спустились быстро, а подняться сложно - внизу склон отвесный, там глину много лет копали, в общем, подсаживать надо было друг друга, а там уж можно было кое-как за корни ухватиться и выбраться. Я же командир: помогал всем, последним в яме остался, а Кассандр предпоследним. Я его подсадил, жду, когда он мне пояс руку подаст или пояс сбросит. А он смотрит на мою протянутую руку и говорит: "Попроси поласковее. Мол, дяденька, помоги убогому паршивцу". Я, понятно, молчу, ушам не верю, думаю: не может быть, чтоб он всерьез. А он ногой сбросил мне на голову здоровенный ком грязи и ушел один, а я во рву остался.
Александр кусал губы, глядя перед собой притушенным, тяжелым, непримиримым взглядом.
- Я из этой ямы все равно выбрался, но наших уже было не догнать, я их сам вперед гнал и велел никого не ждать. Кто ж думал, что так получится? К месту сбора я пришел позже всех, грязный, как свинья, а наши уже победу празднуют и Кассандра нахваливают - он им сказал, что я ослабел, разнылся, и он меня оставил отдыхать на полянке, мол, маленький еще, слабосильный, и командование на себя взял. Я послушал, как он хвастается и меня порочит, подобрал корягу и ударил его поперек морды. И все на меня смотрели, как на полоумного.
- Но ты рассказал им, что случилось?
Он помотал головой.
- У меня рот свело от такой подлости, и я расплакаться боялся. Все его слушали и верили ему. Я только сказал, что в бою рядом со мной он никогда стоять не будет, никогда! Ему верить нельзя.
- Теперь он с тобой дружить хочет, - тихонько сказал я. Александр взглянул дико. Его колотила крупная дрожь, я хотел обнять его, успокоить, но он вывернулся.
- Предлагает мне мир, будто он равен мне? - закричал он мне в лицо, так что я отшатнулся, зацепился за что-то и упал на спину с перепугу. - Думает, что я прощу такую подлость и предательство? Значит, он еще подлее и глупее, чем мне казалось.
Я все же добрался до него, обнял за плечи, и Александр уже не рыпался, только дышал тяжело и зубы стискивал.
- Ну и хрен с ним, хрен с ним, - бормотал я, как колыбельную.
* * *
Осень. За ночь вспыхивающие костром деревья, золотое сиянье, прозрачный воздух, видно далеко, дышится легко... Лисы бродят по огородам, выкапывают репку. Александр грызет яблоки, наливные, медовые, краснобокие, и большими корзинами посылает их в Эги отцу и матери, а я - отцу и Апелле.
Дорожки, заметенные разноцветными листьями. Шуршащие шаги. Легкость, эфемерность во влажном воздухе, и сад уже сквозит. Взгляд среди золота и побуревшей зелени невольно останавливается на багряных листьях клена и следует по ним, как по кровавым следам.
- Ты не слушаешь, - упрекнул меня Аристотель.
Наоборот, я заслушался звуками дождя, который совсем было затих и только капли, подающие с сухих, раскрашенных осенью листьев, звенели коротко и нежно, все реже и реже. И вдруг порыв ветра встряхивает ветки, и целый водопад срывается с деревьев, пробарабанит по земле, по опавшим листьям сильно и дружно - и снова тишина, пока капли не соберутся с силами, и вот снова падает одна тихой и чистой нотой, вслед за ней другие - и снова перезвон, как тихий разговор.
Словно огромный змей быстро ползет сквозь траву и кусты с громким шорохом все ближе и ближе - это подходит полоса разыгравшегося дождя, и все тонет в сухом дружном хлёсте, слаженном, но то и дело меняющем ритм. И нет вокруг ничего неизменного, нет ничего доступного исчислению, даже ровное серое небо странным образом пропускает то больше, то меньше света; само небо не меняется, но меняется все, что под ним - сияет не невидимое солнце, а влажная земля, листья, лужи, тонкие светлые косые линии дождя и округлые капли в чашах листьев.
Все это было жизнью, а разговоры Аристотеля о ней - попытки придать дождю строй и ритм, как гоплитам в фаланге. Какая логика у осенних гроз? Угадай миг, когда ударит молния, расчисли, кого она поразит. Вот черная туча в полнеба, и ветер, несущий бурю, и этот особый предгрозовой запах, поднимающий волоски на руках, и гром... но туча проносится стороной, пуская на волю красноватое, отмытое до ослепительного блеска, дрожащее от своей силы солнце. А человек - разве не сложней, не живей, не изменчивей?
- Ты что там, Гефестион, заснул, что ли?
* * *
Мы смотрели друг на друга, но боялись прикоснуться. Пожатье руки, небрежные объятия при всех... Вздрогнув, с резким биеньем сердца, я плечом стираю его поцелуй с щеки.
Мы жили бок о бок, не расставаясь ни на минуту, в странной тоске друг о друге, спали на одной постели под разными плащами, чувствуя прозрачную, но непреодолимую стену между нами, отчаивались в немоте среди непрекращающейся болтовни, испуганные призраками страсти, связанные влечением, истомленные бездействием, в смятении и печали. Горячо говорили ночь напролет и вдруг замолкли под звездным дождем, словно звезды эти слепящей пылью летели нам в глаза и в горло, ослепляя и не давая вздохнуть, и ворочались потом в груди, тлея и разгораясь, сияющие, жгучие, шипастые, раздирающие плоть, рвущиеся назад в небо.
В отчаянной любовной лихорадке мы давали какие-то клятвы друг другу, бросали венки наядам в источник, приносили голубей в жертву Афродите и Эроту, резали их на плоском камне рядом с ручьем, и кровь мутной струйкой стекала в воду, плыла по течению, виясь змейкой.
Мы оба не умели быть счастливыми. Александр слишком многого желал, его дух жил слишком высоко, и он оттуда смотрел на жизнь с ее несовершенством, на меня, слишком слабого, земного, смертного…
- Что ж ты, как мертвый? - думал я иногда, засыпая рядом с Александром, слушая его ровное дыхание.
* * *
- Разделить благое и прекрасное нужно, но почти невозможно, - говорил Аристотель почти сочувственно, глядя на нас с Александром. Добрый дядюшка.
Он говорил, что хорошая любовь скорее исходит от дружбы, чем от чувственного влечения.
- А то ведь как бывает? Один преследует другого ради его юной красоты, а тот ищет пользы для себя, глядишь - юность отлетела, красота завяла, желание исчезло. Оба переменились и начинают считаться, кто кому должен. Хорошо ли это?
"Хреново, - думал я. - Александр мне такого насчитает - до смерти не расплатиться. А мне ему и предъявить нечего, ничего он мне не должен, а я только милостью его и живу".
- Лучше любить, чем быть любимым, лучше познавать, чем быть познаваемым, лучше быть благотворителем, чем получать милостыню, - перечислял Аристотель, прищелкивая пальцами. - Но некоторые из тщеславия предпочитают быть любимцами, потому что это, мол, связано с каким-то превосходством и выгодами. Это неправильно и недостойно.
Я злобно сверлил глазами Аристотеля, потому что, говоря о тщеславных любимцах, он посматривал на меня с лукавой усмешкой, ну и другие тоже. Что они понимают?
- А как правильно? - спрашивал Александр, хмурясь.
- Когда привязанность того, кто полюбил, передается любимому, как образ, отраженный от зеркала, и вызывает ответную любовь. Любовь должна мужать с возрастом, поскольку она не на глупых страстях и желаниях плоти возрастает, а на том, что любящие смотрят на жизнь одинаково и вместе ищут добра, не отделяя себя от другого. Любовь служит не только совокуплению, но и философии, она строится на единстве душ, а не тел. Так что всегда лучше сдерживаться в своих желаниях наслаждения, хотя и не отказываться от них совсем.
Александр задумчиво кивал, пока остальные пересмеивались и фыркали.
- Воздержанием сыт не будешь, - ехидно говорил Гарпал. - Вот персы, говорят, награждают тех, кто изобретет новый вид наслаждения.
- Все крайности вредны, - Аристотель, сладко улыбаясь, показывает себя человеком широких взглядов и другом молодежи. - И в воздержании, и в удовольствиях надо знать меру. Если человек не может думать ни о чем, кроме своей неудовлетворенной страсти, мудрее он не станет. Лучше заплатить гетере и так успокоить плоть. Мудрец не свободен от страстей, а умерен в них, он способен предаваться любви и заниматься государственными делами так, чтобы это не мешало одно другому.
Александр нахмурился и дернул плечом: опять Аристотель про умеренность дудит! Его самого тянуло за пределы.
Мне больше нравилось слушать Ксенократа - про то, что Эрос старше Кроноса. Я это так понимал: ничего еще не было, ни земли, ни людей, ни времени, а любовь уже была. Ночь, Хаос, Эрос и больше ничего, нигде - вот это было похоже на правду.
- Душа влюбленного живет в теле любимого, - говорил Ксенократ, и я уже не слушал дальше, хорошо это или плохо, и что лучше для добродетели.
А о красоте он говорил так: красота - это нечто живое, в ней есть своя внутренняя жизнь. Красота - когда все телесное омывается бесконечно разнообразными и светлыми потоками души.
«Блеском взоров озаренный лик мне дороже всяких колесниц лидийских и конеборцев в бронях блестящих» (Сапфо) – бормотал я про себя, зажав уши, чтобы праздная болтовня софистов не рассеяла ночи, не упорядочила хаос, не убила бы любви.
* * *
Сперва казалось - хоть отдохнем от казарменной тесноты, но и здесь слишком быстро все друг другу надоели, раздражались и грызлись из-за пустяков. Старые распри давали себя знать; от томительной размеренности жизни начинали ссоры и драки, травили то Гарпала, то Марсия.
Потихоньку, полегоньку, пиная друг друга локтями и ставя подножки, определялись, кто к венку победителя руки тянет, а кому пыль глотать в хвосте. Заключали временные союзы, чтобы одолеть влезшего повыше, дружно свергали его и сразу ополчались друг на друга. Клеветали друг на друга со скуки, а если на том ловили, огрызались, не чувствуя вины: "Друзья мы, что ль? Подумаешь, в одну канаву дристали. Ну, что надулся? чуть сопли ушами не пошли..."
Войны эти, бесконечные и бескровные (в луже флот не потонет), нужны были будущим царедворцам, как поединки на тренировочной площадке - чтобы держать себя в форме перед грядущими сражениями. Раздражала только их бессмысленность: первым всегда был Александр, а первым при нем - я.
* * *
- Какого хрена в такую рань?
- Слышь, Леонид орет уже. Значит, вставать пора.
- Не орет - хрипит, как удавленник. Со сна еще не прогавкался.
За завтраком рассказываем друг другу сны, потому что больше рассказывать не о чем. Скучно. Протею каждую ночь жратва снится, то кабанью ногу жарит, то рыбу огромную коптит. "Вот же проглот скудоумный, - бесится Кассандр. - У него дупло в голове, а там гнездо с орущими птенцами: «Жрать хочу, жрать хочу!»
При этом Кассандр и сам ел с таким неистовством, что это можно было сравнить разве что с исступленными дионисийскими радениями: кости хрустят на зубах, жир течет по подбородку, от болтовни за едой недожеванное изо рта во все стороны летит. Александр брезгливо отодвигает миску и встает из-за стола.
- Дай-ка! - Кассандр обращается к Протею, как к слуге, и протягивает веснушчатую руку за лучшим куском. Протей закатывает глаза, но сует ему миску - он парень незлобивый, не хочет свар из-за пустяков. "Жуй, - говорит, - и меня благодари". А когда Кассандр вцепился зубами в мясо, даже спасибо не сказав, Протей указывает на него костью и, подделываясь под Аристотеля, начинает речь:
- Взгляните на сие существо. Добро ли оно, коли поглощает добро от доброго? Или оно зло, поскольку добро поглощает, а мерзость испускает? Рябчик ли оно, коли поглощает рябчика? Или дерьма кусок, коли оное...
Лицо Кассандра задергалось, словно он чихнуть собрался. Уронил своего рябчика и бросился на Протея, выставив руки с скрюченными пальцами, еще загодя, в воздухе, давя и ломая горло сопернику. Остальные быстро похватали снедь и выпивку и отодвинули стол, чтобы дать им место поубивать друг друга. Александр, дождавшись, когда кулак Протея впечатался Кассандру в челюсть, прикрикнул - и все успокоились, только Кассандр пыхтел от злобы.
А все уже, открыв рты, слушали, как во сне Никанора Филота превратился в барана, и Гегелох его деловито свежевал. "Ну а ты?" - восклицал кто-то особо увлеченный. "А я, - говорил Никанор, - просил не класть слишком много чеснока в похлебку". - "Из Филоты похлебка?" - "Ну... да. Баранья".
Никанор всегда завидовал Филоте: тому, первенцу, все отцовские надежды и любовь, младшему, Гектору - вся материнская ласка, а Никанору - шиш да подзатыльник. В одном ему повезло: Филота был ровесником и другом Аминты-племянника, которому, кроме почетного места на пирах, ничего в будущем не светило, разве что меч в живот, если Филипп заподозрит в нем соперника, а Никанор - товарищ Александра, который с каждым годом все ближе к трону. Вот тут-то и была возможность обойти Филоту на повороте.
- А я вот загадку вспомнил. Разгадает кто? Жертвенной пищей кормлюсь, во все храмы и дворцы вхожу спокойно, обедаю с царями, верных жен целую.
- Может, иеродула какая или жрица?
- Сам ты иеродула. Загадка - старьё. Муха это.
- По другому надо бы: в навозе нежусь, волов под хвост целую.
- Тьфу ты, пакость, не за едой же! Заткнись, закрой свою выгребную яму..
- Это он о себе загадывает...
Жадно ждали писем. Нам так не хватало известий о том, что происходило снаружи. Получившего письмо окружали все, и он торжественным голосом выделял интересное: "Клеандра поставили илархом!" Или "Мелеагр женился на дочке Асандра". Эти новости обсуждали неделями.
- Кто из вас вчера в петейю выиграл?
- Я, кто ж еще... не Алкета же. Он сразу мне два камешка зевнул. Ему голова нужна, чтобы уши не отвалились.
- Эх, погулять бы! Может, сегодня?
- Нажраться кислятины до отрыжки и пойти кукарекать под окнами Ксенократа? Это без меня.
- Можно к девкам пойти.
- В деревне девок косолапые селяне стерегут. Тут надо случай ловить.
- Случай зовется Гигея.
- Ты о чем?
- О той старухе, что в царский дом овощи таскает. Ее подлавливай - она тебе ночью любую девку доставит. Не даром, конечно, денежки готовь.
- И Исмену?
- Она не такая!
- Все они одинаковы. Дело в цене.
- Так чего ты тогда до сих пор из-за забора слюни на нее пускаешь? Денег не хватает?
- Говорят, она за какого-то гоплита просватана. Вот вернется через пару лет со службы - свадьбу сыграют.
- И красота ненаглядная, достойная персидского царя и фараона египетского, достанется мужику сиволапому...
- А с деньгами, братцы, совсем беда. Поистратился, а из дому не шлют. Письма, что ли, из-за этой чумы не доходят?
- У Аристотеля займи, у него всегда есть.
- Не даст. Или процент такой слупит, что до седых мудей расплачиваться придется.
- А где Аристотель деньжата хранит?
- В ночном горшке, должно быть. Знает, что туда никто не полезет.
- Я бы полез, - сказал Леоннат, встрепенувшись. С деньгами у него всегда было хуже, чем у нас у всех.
- Видел я у него как-то сундук с красной восковой печатью...
- Это для ядов и уродских зародышей. Главное его сокровище.
- Видели, ему павлина привезли?
- Да Аттал на него еще со вчерашнего дня глаз положил. Ощипать хочет.
- Кстати, где он?
Аттал явился, весь красный, как из бани, и вонючий, словно сто лет в бане не был. С порога заорал, что догнал-таки павлина, и размахивал длинным дрожащим пером с золотым глазком. Александр вспыхнул от злости и зубами заскрипел.
Аттал был из большой и рьяной тимфайской семьи; его старшие братья ходили под Парменионом, дружили с Филотой и Аминтой-племянником, оба дельные, хваткие и место свое знали, а в Аттале было что-то бешеное, злобное. Говорили, он похож на Александра лицом и фигурой, и он поначалу и одевался так же, и причесывался, льстило ему, что с царевичем путают. А потом, видно, наскучило: окликают его со всем почтением как Александра, он оборачивается, и у окликнувшего льстивая улыбка сползает с морды: "Это ж, тьфу, пакость, тимфаец"... В общем, сейчас они с Александром друг друга не выносили.
- А ты воткни это перо себе в зад, - сказал я Атталу, - и побегай по деревне, чтобы люди завидовали…
Но он только невнятно огрызнулся, его злость была направлена не на меня. Аттал пристроился за Александром, помахивая павлиньим пером, как раб с опахалом, и вдруг с полоумной злой миной вдруг шлепнул его пером по голове. Александр изумленно обернулся, увидел его ухмылочку, и кровь от лица отлила. Встал, задыхаясь от гнева, добела сжимая кулаки. Аттал попятился, но недостаточно быстро, взвыл, схватившись за низ живота, от точного удара ногой.
- А ты чего хотел? - ласково спросил Протей у катающегося по земле Аттала. - Поросенка с кашей?
* * *
Грязные фантазии, масляные глаза, паскудные усмешки, которыми провожали каждую женщину, торопливая, нетерпеливая похоть...
Служаночка звала кого-нибудь из нас, чтобы убить свинью к обеду. Никто не отказывал - это был хороший способ попрактиковаться в точности и силе удара. Ну и вообще служанкам старались угодить, на них настоящая охота шла, как и за деревенскими девками попригляднее. С некоторыми легко можно было договориться за несколько оболов, а других надо было покорять, они и ценились больше, и стоили, в конце концов, куда дороже.
- Лидийцы, говорят, ласкают себя в полдень все, как один...
Гарпал был паренек начитанный. Он приволок с собой книгу Гераклида Понтийского и зачитывал оттуда Аристотелю, что труд и тяготы – удел рабов и бедняков, а роскошь и сладострастие – привилегия людей утонченных и мыслящих широко, и потому их следует ставить выше, чем остальных. "Вот взять афинян, - читал он, - несмотря на вкус к наслаждениям они стали народом героев". Аристотель подхватывался и разливался в опровержениях, а Гарпал за его спиной корчил уморительные рожи.
Характер у него был легкий и приятный, мягкая женственная улыбка, сбивчивая, торопливая, остроумная речь, вечная жажда удовольствий и радости; он смотрел на Александра влюблёнными глазами, и Александр ему благоволил. Другие тоже к Гарпалу быстро привыкли, будто он с детства с нами рос. Мне он тоже нравился. Я обещал сводить его к Гелиодоре, расписал ее саму и ее девочек, он слушал завороженно, и задавал такие вопросы, что я краснел.
- Грудь, братцы мои, женская грудь, - причитал он. - вот что мне нужно на завтрак, обед и ужин. Любая - белая или смуглая, юная или зрелая, большая или как два яблочка - все равно, лишь бы гостеприимно меня к себе допускала...
- Обслужи себя сам, вроде обе руки на месте, чего же ты ноешь?
- Ною? Да я девок одним взглядом насквозь пробиваю!
- Разве что взглядом... Ты поди хоть кухарке подол заверни...
Гарпал смущался, отговаривался. Женщины над ним смеялись, а те, что помоложе, брезговали. Он был старше нас с Александром лет на пять, но держался ровесником; многие взрослые развлечения ему были недоступны, и он предпочитал еще немного задержаться в детстве, чтобы не чувствовать своего изгойства. Он оставался с нами, когда старшие уходили по бабам, а когда все отправлялись на охоту, оставался один.
- Тогда сиди, ковыряй в носу дальше, - говорил Никанор, вставал, потягиваясь, и пускался следом за какой-нибудь хихикающей бабенкой, а Гарпал жадно смотрел им вслед.
"Шлёп-нога" - так Никанор его называл, и я бледнел от оскорбления, представляя себя на месте Гарпала. Но сам Гарпал был такой веселый и бессовестный, что и подумать невозможно, что он вдруг чего-то застыдится. "Ну да, вторая нога у меня не удалась, но, братец, видел бы ты мою третью ногу!" Он сам над собой насмехался, выламывался, подчеркивая свою хромоту, корчил шутовские рожи, из-за чего его миловидная, в сущности, морда с большими сверкающими девичьими глазами, к двадцати годам покрылась резкими морщинами и перестала быть миловидной.
Помирая со смеху, он читал чьи-то непристойные стихи – пародию на «Илиаду»:
- Никто из них не тешился с подругами:
Друг друга мяли десять лет без устали
В такой войне, что хуже не придумаешь.
Один лишь город взяли и ушли с дырой
В заду пошире тех проломов в крепости.
Александр задохнулся от возмущения:
- Семь колов тебе в глотку!
Другому бы он сразу в зубы дал, но Гарпал схватил его за руку, ласково и робко упрашивая: "Ну не сердись, прости, не сердись"... Александр его жалел и всегда был с ним мягок, мягче, чем должно.
@темы: Александр, Новая книжка
Вот для меня это - фраза номер один всей части. Не так ли смотрим мы на наших любимых, к кому чувство несем через годы, обиды и горести, не так ли смотрят они на нас?.. Это прекрасно сказано, дорогой Волчок. Иной раз на самом деле, смотришь ему в глаза - и реально страшно, кого видит? Я же не такая, я хуже намного... А там, в глазах, до сих пор любовь и свет.
О Гефестионе слов нет - сплошной поток тепла, как будто знаю его всю жизнь и люблю, как брата. Романтичную девочку, влюбленную в красивого персонажа, я переросла давно, но чувство родства и понимания, как с очень близкими бывает, Геф во мне пробудил. И не ангел ведь, препротивный порой мужик, а все равно. Видать, химия сработала и теперь я все в нем оправдаю.)))
"...больного, изверившегося, с сединой в волосах, с уклончивым угрюмым взглядом и дурным характером, в шрамах снаружи и шрамах внутри." Ну что поделаешь, - любовь не спрашивает и не выбирает лучших, она слепа к недостаткам избранных.)))
RedShinigami, эх, чет я приуныл от всех этих разговоров про любовь. Пичаль.