Теперь у меня есть интернет на даче. Вот только дневники надоели. Все повторяется. Когда есть жизнь, то не до дневников, когда заканчивается - начинается привычная и милая цикличность, жизнь травы. Перехожу на формат записных книжек. Не думаю, что это надо выкладывать. Посмотрим. Тогда лучше без дат. Только месяц.
* * *
Ночью туманный, ароматный, пустой и светлый, предрассветный садик, нежные переговоры двух малиновок, тусклый свет березовых стволов, еще чистые и незаросшие плитки дорожек, не страшно, что лягушки выскочат. Малиновки - Робин и Робинетта.
читать дальшеУтром светло-салатовая прозрачная ива, золотая березка, голые грубые ветки яблони в оранжевом лишайнике, выросший за зиму серый барак у соседей, сожравший еще часть неба и заката. Мокрица и лютики на сырой и холодной земле. Тихое бессолнечное утро, птицы поют вполголоса.
* * *
Салат из сныти и мокрицы. Черная туча с запада, в ней растворилось все до горизонта, словно надвигается некая всепожирающая мгла. Только деревья в молоденькой листве перед ней как все юное, хрупкое и невинное, обреченное на смерть.
9 мая.
Во сне мне показали военное кино: какие-то спартанские криптии в фашистском антураже: юноши и подростки в пилотках и шортиках играют типа в зарницу, но с реальным противником - какими-то местными горцами. Вламываются в сакли, издевательски вежливо приглашают ничего не понимающих женщин и старух на выход. Местные, причем, не говорят ничего ни по-спартански, ни по-немецки (а я все понимаю). На площади - смертно настопоженные, ничего не понимающие, но ожидающие всего самого плохого, местные и расхаживающие петухами нацистские сопляки, что-то там нс своем языке торжественно возглашающие из их методичек, под скучливо-привычное одобрение своих (свист, аплодисменты, "героям слава"). Мрачные сестные мужики, стоящие кучей в каком-то коровьем загоне, и женщины, дети, старики на площади, готовые у слезам и истерике, как только поймут, для чего их сюда согнали. Переводчика нет, и все так и остается непроясненным. Между загоном и площадью театрально опускается занавес, спартанские нацики что-то хором орут, зигуют и, походу, ждут какого-то знака (огня, молнии, грома с небес), но ничего не происходит. Тогда они разгоняют толпу в тычки по домам, а мужики остаются за занавесом в загоне. Они там в полутьме бродят, как звери, угрюмые, со сцепленными зубами, потом стали искать то, что могло бы сойти за оружие, из протеза одноногого инвалида вытащили себе несколько арматурин, как-то их сплющили и заточили, другие подобрали по камню или кирпичу, сжимают в кулаке или прячут на груди, кому-то монетки из карманов ссыпают в носок. Это казаки или православные горцы, молитвы короткие, потом общая - один читает, другие повиоряют.
Дети остаются на площади, спартанский гитлерюгенд их покровительственно привечает. Дают одну карамельку на всех, кого-то треплют по голове ("Вшей не подхвати, Дитрих/Аристон"). Местные мальчишки смотрят на них со звериной ненавистью, исподлобья, самый хитрый, на ломанном спартанском вступает в разговор, вежливо, насмешливо, с подначкой, пытается выяснить, как пройти за занавес к отцам.
* * *
Донское вино "Голубок".
* * *
стихотворение у Николая Ушакова:
Зима любви на выручку —
рысак косит, и – ах! —
московская транжирочка
на легких голубках
замоскворецкой волости.
Стеклянный пепел зим
стряхни с косматой полости
и – прямо в магазин.
Французская кондитерша,
скворцам картавя в лад,
приносит,
столик вытерши,
жемчужный шоколад.
И губы в гоголь-моголе,
и говорит сосед:
– Транжирочка,
не много ли?
И снова снег и свет.
(Что-то Мандельштамовское в стихе, ... Пускай там итальяночка, покуда снег хрустит, на узеньких на саночках за Шубертом летит... Нам с музыкой-голубою не страшно умереть...)
* * *
"Байрон однажды написал, что женщина не должна быть замечена за едой, если только это не лобстеры, салат или шампанское. Дескать, только эти яства не умаляют чистую женственность" (А. Радаев)
Жаркий день на лестнице к Санта-Мария-ин-Арачели. Расслабленно сижу на ступеньках, не обращая внимания на задевающие меня черные рясы проходящих мимо монахов. Голуби слетелись к моим ногам, даже нет сил гонять. Один даже на колено сел. Смотрю, а он как с акварелей Мавриной - с человеческой головой в короне, а перышки у него, как разноцветная перламутровая чешуя. И говорит он мне неземным чистейшим голосом: "Сколько бы не было на древе листьев, все они шумят об одном... Сорванный листок все равно связан с деревом судьбай, жизнью и магией". Спрашиваю: "А где ж мое дерево?" Голубок отвечает: "Древо твое - клён над ручьем, на ветвях его - потайной ларец, при корнях - серебряный топор, топором кто ударит - из ствола кровь потечёт. Девица придет, шелковым платком перевяжет - и клён оживёт, и ты не умрёшь." А потом посмотрел мне в глаза и говорит: "Поезжай в Россию, дурачок. Здесь иссохнешь". Мимо прошел священник, оставляя за собой на ступенях капли крови. Голубок спрыгнул у меня с руки и стал склевывать их с белого мрамора, как рябину.
Это не сон, так, спросонья навеяло.
* * *
Ночами - сухой, горьковатый запах дыма. Сад пустой, как предрассветный город. Птицы из кормушки не едят. Мало птиц у нас в этом году.
Накатывающая дремота. Из окна на полузакрытые веки льется розовый закатный свет.
Дай-то Бог, чтобы он вернулся.